Но после устыжения себя самого снова возвратилась кровная обида на тех, из другого поколения, кто считает, что старики уже не свое живут, чужое едят.
Природа вернула ему жизнь, и сейчас он обращался прежде всего к ней. «Природа злая. К человеку злая», — повторял он не раз, будто в забытьи. И Зоря Петровна понимала, как тяжка болезнь ее неуемному Никанорычу. И тут ее осенило, и она потихоньку, пока он спал, подложила ему свежие журналы и книги о природе. Никанорыч, бывало, почитывал их. А он не спал. Он услышал ее шаги. Ему было стыдно, и он не открыл глаз. В тягость он всем стал и ей в тягость. Вот опять что-то принесла, поставила. Сколько ей ходить? И хотя он знал, что обижает ее такими мыслями, что она ходила за ним и будет ходить, пока он не помрет, но думал так, жалея ее. Сколько еще ей маяться с инвалидом — устать можно, возненавидеть.
Он открыл глаза: не принесла ли она компот из чернослива, сладко-горьковатый, он нравился ему пуще кваса. Но вместо знакомого глиняного кувшина увидел стопку журналов и книги. Бледное худое лицо его, заросшее серой от седины щетиной, дрогнуло в улыбке: не верит, что умру. А он уже умер, раз потерял интерес к жизни. И к журналам не потянулся.
Приходили врачи. Все они были молодые и всегда торопились. Он знал, что они ему ничем уже не помогут, не задерживал их и не судил.
Вчера были мужики с завода. Те, с которыми начинал, но они были еще крепки и работу не оставляли. Никанорычу полегчало, он встал, приоделся. Взглянул в зеркало — боже мой, до чего запустил себя, но бриться при друзьях не стал. Зоря Петровна ершиками жареными попотчевала, чаем с ежевичным вареньем угостила. Старики было завели о болячках, да у кого какая пенсия намечается, ко Никанорыч остановил: «Хватит, ребята, давайте про завод…» Рассказали о реконструкции цехов, но скоро опять склонились к тому, что пора уходить, чувствуется недооценка старых мастеров: нормы и оплату ужесточают… Никанорыч взбеленился даже: «Вот вылечусь, в народный контроль».
— Ты хоть чем болеешь-то? Скажи, чтобы нам остерегаться.
— Чем? Да ничем… Когда-то на тележной оси трещина образовалась. Все ничего, пока не попалась подходящая ямка, и хрясть… У меня тоже…
Ушли старики. Никанорыч остался задумчив. Потом журналы полистал. А утром проснулся, долго не открывал глаза. Перед ним зримо пролетали синие птицы. Так бы и лежал, не поднимая век, но услышал шаги Зори. Она уже волновалась за него.
Никанорыч встал. Долго брился, кряхтя и ругаясь. Завтракал за столом. Думал о вчерашних мастерах: «Нормы и оплату ужесточают. Никуда не годится. Повыведут мастеров…»
Но скоро волнение, вызванное вчерашней встречей, утомило его. Шум в голове мешал думать. Ломило виски.
Правой, раненной в плечо рукой он не мог дотянуться до тумбочки и взять книгу. Повернулся на бок и дотянулся левой. Взял верхнюю. Тяжела, держать трудно, к он поставил ее на грудь. Орнитология для детей. Он любил листать ее, обычно подолгу разглядывал красочные фотографии необыкновенно ярких птиц. Странно, все пернатые, даже примелькавшаяся синица, почему-то были неожиданно красивы. Но орнитологией он в свое время не увлекся, хотя Зоря Петровна каждый день его таскала в парк, где днями они пропадали. Она и теперь, зимой и летом, каждый свободный час — там. Разошлись их увлечения. Бедная, бедная Зорюшка. И тут он не смог потрафить ей. Но что он поделает, если глух к птичьему граю? Переворачивая жесткие страницы книги, читал подписи. Слова скользили, ничего не оставляя в памяти. Но вдруг…
Ворон живет триста лет, до самой смерти никого, ни в чем не утруждая. Кормит себя, пока держится на крыле. А человек? Половину жизни — без того короткой — он требует за собой няньку. Что малый, то и старый. И как это порой калечит ребенка, калечит на всю жизнь, и как унижает бессильного старика. Нет, природа благосклоннее к птице. Вот ибис. Какой нос — прямо штык. Смотри-ка, ибис сама лечится! Сама лечит кишечник: наберет в себя воды и… через клюв.
Когда Зоря приоткрыла дверь, чтобы узнать, чем он занят, Никаноров позвал ее.