— Странно, — Игнатий подошел к воде, сбросил на песок халат, — Федор Иванович, как нас учили, родился в Казани, а ты приписал его к Вятке.
Тужин не раз ему объяснял, как получилось у Шаляпина. От вятской голодухи отец и мать будущего великого Федора уехали в Казань, там он и родился. То ли забывал об этом Игнатий, то ли каждый раз подначивал.
Они входили в воду, такую чистую, что было видно, как струилось под ее напором песчаное дно. В ноги тыкались мальки, и делалось зябко.
— Уж вы слишком вятичесь, — укорил композитор.
— Мой отец говаривал: «Мы — народ вятский, нация». А что? Пусть и говорим по-русски. Но по-своему.
— Ох-хо-хо, вот это да! — раздался над рекой баритон Игнатия. То ли он удивлялся этой «вятской нации», то ли вода была еще холодной. Артист же принял на свой счет и хотел было неодносложно объяснить, какова его «вятская нация» и откуда она есть пошла. Но Игнатий уже плюхнулся в воду и поплыл.
Тужину, однако, не купалось. Он вышел из воды, лег на песок. Высокое, чуть блеклое голубое небо опрокинуто надо всем этим сосновым, травяным, речным краем — его родиной. Он приезжает сюда, где родился и ощутил себя, а все не может, не смеет показаться там, в своей родной деревне Мокрая. Прошло много лет, как он, мальчишка, сидя в телеге поверх жалкого скарба, уезжал прочь из нее. Мать и отец понуро шагали сбочь.
В полях пахали. Шла первая колхозная весна. Нет, не вяли детские воспоминания о ней…
Тужины жили дружным домом. Братья отца были женаты, все умели азартно работать. От весны до осени — в поле. Кони справные, коровы удойные. Но не мог маленький Санька взять в толк, почему вчерашние его дружки с таким злом провожали их из деревни. Ходко бежали за телегой и пуляли комьями земли и орали: «Кулаки, кулаки…» Через всю деревню бежали, только в поле устали орать да бросаться. Долго стояли темной плотной кучкой, будто боялись, что вернутся Тужины обратно.
Вырос Саня Тужин на чужбине, на большой реке Енисей. Вдали мрачнели острые скалы, вечно темные, даже под солнцем, а здесь, где стоял их дом, на равнине, были поля. На другом берегу бор, нескончаемая тайга. Тогда он думал, что за тайгой нет ничего, там кончается свет.
А свет там не кончался. Свет был бесконечен. Он назывался Сибирью. Но потом он узнал, что и у Сибири есть конец.
Мальчишкой он был замкнут. «Нескладный, — говорили о нем. — Спина длинна, ноги коротки». Ну и что, если нескладный, зато работящ, прилежен, а голос? С рыжеватыми жесткими волосами не справлялась ни одна расческа. Они и теперь стойко держались, не отступали ото лба. Брови рано пошли куститься и, нависая, хмурили его светло-голубые крупные глаза.
Большесемейные переселенцы скоро срубили крепкие избы, хлевы, овины — были бы руки, топор да сила, а леса вокруг не считано и не меряно. Тужины обживались долго. Мать хворала, а дети были малы.
Своей обидной далекой родиной, которая была для него и правдой и неправдой, Тужин «заболел», когда уже сделался широко известен и почитаем. Бас Тужин, кто не знает? Лучший Сусанин, Мельник… А «Вдоль по Питерской»! Но все чаще угнетало его зыбкое чувство какой-то ущербности, тоска по тому, чего у него нет.
А чего у него нет? Родины, той деревеньки, которая отринула его. А так ли нужна ему та деревенька? Да кто знает, разве сам он решает это, сам вызывает непрошеную тоску? Неужели это чувствуют все, кто потерял свою деревню, бросил ее или она погибла?
Так он думал, лежа на песке после купания. А утро совсем уже вызрело. Озвучился бор. Там слышались крики и пенье птиц. Они будто соперничали между собой, не жалея своих голосов. И получался удивительный хор, в котором есть все и нет ничего лишнего.
— Сань, мне надо в город, — услышал он голос Игнатия. Тот стоял возле него, обтирая руками вздрагивающее тело — перекупался. — Сегодня, и обязательно.
— Отлично! — воскликнул Тужин, вскидываясь. — Купишь хлеба и еще какой-нибудь еды.
То, что захватил с собой из Москвы Тужин, всего на какую-нибудь неделю. Ветраков же набил свой рюкзак нотной бумагой и книгами. И когда по приезде он стал его освобождать, Тужин пришел в ужас: чем же они будут питаться? Но и сейчас композитор, оказывается, думал вовсе не о хлебе и молоке.
— Понимаешь, мне нужно фортепиано… — сказал он с виноватой настойчивостью.
— А симфонический оркестр тебе не нужен?
— Саня! Я написал романс, — игнорируя насмешку друга, сказал Ветраков. — Для твоего голоса. Может быть, на тон повыше, но ты, с твоим диапазоном, справишься. Мне надо проиграть…