Выбрать главу

— Кого ведут?

— Да воры, поди. Слемзили что, поди.

— Ишь ты, обижаются: деревню не дали ограбить…

— Ох-ох-ах…

Дарью оттеснили от племяша, но она все порывалась протиснуться к нему и все спрашивала неизвестно у кого: «А Василий-то Дмитриевич как? Жив? Слух ходил… Василий-то Дмитриевич, а?»

У Дома культуры — полдеревни сбежалось, не меньше — толпа остановилась. Неизвестно, кому первому пришла в голову мысль послушать земляка. Людям, наверно, это представлялось так: гость расскажет о своем житье-бытье, но что за певец без концерта? Вероятность, что Тужину придется петь, покоробила его. Столько лет тоска по родине не оставляла его душу, он ждал и боялся встречи, и вот чем это все кончилось: концертом… Да сможет ли он хотя бы рот раскрыть, как этого не может понять Настя, вдруг ставшая тут авторитетным распорядителем. Она тащила его за кулисы, вся была — одно вдохновение. Тужин вдруг возненавидел ее: Настя лишала его интимности встречи с родиной, когда тихо-смирно можно было бы посидеть, предаться воспоминаниям. За кулисы уже доносился скрытый гул заполняемого зрительного зала. Нетерпеливая молодежь то и дело вызывала артиста. Настя с разгоревшимся лицом и пылающими глазами — еще бы — Тужин! — упорно добивалась, чтобы он пел, не подозревая, что он подавлен, смят тем, что вдруг свалилось на его голову.

Протолкался председатель колхоза, невысокий, крепкий мужичок, и парторг в кожаной куртке — они были нездешние и Тужина не помнили, но, конечно, слыхали о нем: «Да разве подумаешь?» Но вот этот лысеющий, худощавый, с такими умными глазами — что он так смотрит?

— Не узнаешь, Александр Васильевич? Нет? Ну да, первоклашки мы тогда были. Да я же Колчин Филипп…

— Узнал, Филипп! — пробасил Тужин и размашисто бросил руку. — Ну, давай обнимемся! Не одни ли мы остались? — Тужин как-то оживился.

— Нет, как же. Придут. Кто где по хозяйству заняты. А я узнал, трактор бросил, прибежал.

— Спасибо, Филя. Я думал, и ты где-нибудь в другом месте. Поешь. Мне казалось, все наши где-то… поют…

— Поют? Чудной ты, Саня. Был чудной и остался. Я — тракторист. Люблю землю. Есть заслуги перед колхозом — один почетный, один трудовой. Ордена!

Тужин потянул Филиппа в сторону, взволнованно зашептал:

— Послушай, Филипп, ответь мне. Было это в тридцатом? Уезжали мы. Одинокие. Отец плакал. Мать глаза отворачивала. А комки земли в телегу летели. Ну, камни, палки — туда-сюда, а то родная земля? Было это или нет? Вот я у вас, у нас в деревне, и вроде ничего не было.

Филипп немного помолчал, выбирая слова, чтобы сказать, не огорчая гостя, наконец выговорил трудно, не жалея его:

— Было, Саня, и я бросал… Бро-са-ал…

«Было! А я-то что же? Какую истину приехал искать?»

— Неужто помнил? И злобился? Винил? Кого? Извинения ждал? А кому, в чем извиняться? — Филипп схватил его за рукав.

— Помнил. Тоска была. Не поймешь.

— И у меня все было. А вот живы. Живем ведь, Саня! Вот как живы! Ты где-то, а я на земле. Она мне о многом шепчет, когда к ней не ухом, а сердцем прислонюсь. Ну, ладно. Выйди хоть к людям-то, земляк.

«Он бросал землю, а ни к себе, ни ко мне у него ничего нет. И к жизни, выходит… Как так можно?»

Тужин потерянно оглянулся на Ветракова, который наблюдал за ним со стороны, словно боялся прикоснуться к тому, что ему не принадлежало.

— Игнатий, я растерян… Как петь? Ты меня выручишь?

— Чем могу. Рояль надо попробовать. — И он ушел.

Зал совсем затих, казалось, люди не дышали.

— Что мне петь? — спросил Тужин, сразу не говоря больше ничего, все сильнее теряясь и робея. Он даже не поздоровался, что было бы не лишне.

— Пой все! — раздался чей-то веселый голос из середины зала, и тишина рухнула.

— А все же? Кто знает мой репертуар?

— Сусанина?

Тужину это понравилось сразу: зал серьезен, знает его главное — музыку о народе и для народа.

— Так что же из Сусанина?

Из зала тот же веселый голос:

— С начала и до конца…

«Это тот, что узнал меня, — мелькнула догадка у Тужина. — В Москву ездил — в оперу».

Зал развеселился. Игнатий, сидящий за роялем, оглянулся на смущенного друга. А тот замолчал и, отвлекаясь от всего, прокашлялся. Он был, конечно, курьезен в своем коричневом спортивном костюме с какой-то броской генеральской отделкой, и композитор улыбнулся. «Кто знал, что потребуются фраки?»

— «Чуют правду», Игнатий, «Чуют правду», — обернувшись, попросил артист. Но Ветраков полол плечами: без нот? Но в лице артиста не дрогнул ни один мускул — он будто ждал, что все так и будет: «Попробуем!» И начал. Это была музыка душевной боли и мужества, страданий и надежд, народная жалоба и одухотворение народного бессмертия. На сцене стоял небольшой, в странном костюме мужичок, стоял почти неподвижно, но покоряющая сила его голоса была так велика, что зал, казалось, не дышал. Игнатий, которого Тужин всегда удивлял, на этот раз был вновь потрясен. «Как же он легко поет, — думал он. — Прикрыл глаза, то вскинет брови, то опустит! И все! А какой драматизм. Что за голос у тебя, Саня! Содержание и музыка, и мысли, и слова — все национально-русское. И поет он чисто по-русски. Нет, нет, все же чувствуется европеизм. Хотя ты, Саня, и исключаешь его».