Они ничего не сказали хозяину о далекой старой женщине, еще раз потерявший своего сына. Выпили Кекнелю. Остуженное вино было действительно великолепно, с тонким незабываемым ароматом. Хозяин похвалился: это почти что «Кекнелю-Фери». Янош отказался взять плату, проводил гостей до машины.
Глядя, как вспыхивали огни по берегу озера, Сергей вслух вспомнил стихи, которые очень любил:
— Шандор Петефи? Хорошо звучит по-русски!
— Молодец, что любишь нашего Шандора!
— Да, люблю.
— Ты это о них, молодых хозяевах?
— О всех, кто счастлив. И о них тоже. И о тебе.
— Расстроился? Не расстраивайся! — сказала она, когда сели в машину. — Все беспризорники сочиняют себе удивительные биографии. Потом… потом Немешкери — это фамилия дворянская, у нас известная. Значит, родственников у него, считай, в каждом городе и за границей. Мальчишке не дали бы бродяжничать, разыскали бы.
У дома, за неширокой полосой асфальта, начиналось ржаное поле. Жарким днем в открытое окно Мансуров слышал бой перепелов. Переехали они сюда весной и квартиру еще не обжили. А теперь и вовсе некому было этим заняться: мать отправилась на лето к сестре на Вятку, Любочка — гастролировать с театром на Украину. А у Сергея дежурства по номеру чуть ли не каждый день — сослуживцы по отделу то в отпусках, то в загранке. Валялись по углам неразобранные книги. Пустые, без мебели, комнаты обостряли и без того острую тоску. Очерки его о венгерских металлургах напечатаны, но Венгрия не ушла из мыслей — судьба Эвы и Йожефа Лоци занимала его. Память воскрешала немногие подробности его жизни тех дней в прифронтовом селе, но он боялся взяться за перо, чтобы не убить воспоминания беспомощным словом. Вот если бы в архивах что-то нашлось… Но архивы на все запросы молчали… Иштван Немешкери как-то сам по себе стушевался — мать потеряла к нему интерес после того, как Сергей рассказал ей все, что удалось ему узнать. У нее появились какие-то другие зацепки, если не обнадеживающие, то хотя бы более правдоподобные, — без этого Евдокия Савельевна уже не могла жить.
Интерес к Иштвану вновь вспыхнул у нее после того, как через год Любочка родила сына, хотя раньше и слушать не хотела о ребенке, который непременно явится на свет для того, чтобы разрушить ее театральную карьеру. Мальчика назвали Александром, и бабушка, ушедшая на пенсию, взяла его на свое полное попечение. Теперь, время ее делилось между внуком и школьным музеем боевой славы. Когда Саньке минул год, Любочка привезла из театра фотографа, молодого и напористого, с рыжеватой бородкой парня, чуть ли не целый день крутившегося вокруг малыша. И вот он приволок пакет контролек и один солидный портрет мальчугана: малыш осмысленно глядел в объектив, как бы укоряя мир за суету. Бабушка ахнула: перед ней был тот, первый Саша, ее сын! Разве что вглядеться пристальней, то можно было уловить, что это он и не он. Сердце чуяло близкое, рассудок остужал его. Но у Евдокии Савельевны чаще всего побеждало сердце. Рассудок сомневался: нет, не откопать из-под обломков войны ее Сашу, сердце же не считалось ни с чем.
Внук напоминал ей о сыне, но не мог заменить его, если бы она даже очень хотела этого. Как он ходит, как в недоумении трет ручкой лоб, как следит за движением губ бабушки, когда та что-то говорит ему. И она находила эти сходства и час за часом маялась. Слишком тяжкая была ее вина перед сыном, матерью и мужем. Она была убеждена, что, если бы они были все вместе, с ними ничего не случилось бы.
В ту весну Мансуров получил ответ из архива: никаких следов Йожефа Лоци и его дочери Эвы в документах военной поры не обнаружено. Мансуров этим ответом и закончил свой героический и в то же время грустный очерк. Он послал его в Будапешт Ленке, дав предварительно почитать матери, Любочке. Евдокия Савельевна осталась довольна работой сына. Вдруг возникла у нее тайная надежда, что, может быть, после ее смерти напишет сын о ее горькой судьбе, о ее вине и невиновности. Про чужих людей написал так сердечно…