— Я хочу задать этому человеку ещё несколько вопросов. Позвольте мне сделать это, — и обратился к Мелету: — Ты так и написал: за безбожие и развращение молодёжи?
— Да, так и написал, — ответил Мелет.
— И какое же наказание ты потребовал для меня? Не бесплатный ли обед в пританее? — спросил Сократ под общий хохот.
— Бесплатную чашу цикуты, — ответил Мелет.
Все притихли.
— Это хорошая шутка, — сказал Сократ. — Шутка хорошая, но дело плохое. Как бы тебе не пожалеть об этом, Мелет.
— А кто жалеет о том, что убили Крития, Хармида и других тиранов? — сказал, обращаясь к людям, Мелет. — Кто теперь жалеет о бесславной смерти Алкивиада? Никто? Никто не пожалеет и о тебе, Сократ, потому что Критий, Хармид и Алкивиад — твои ученики!
— Я это уже слышал, — сказал Сократ. — Правда, не от тебя.
— Ты это ещё услышишь на Ареопаге, Сократ, — сказал Мелет и, размахивая руками, бросился в толпу. Его пропустили и заулюлюкали вслед. Мелет побежал, путаясь в своей зелёной хламиде.
Сократ смеялся вместе со всеми, хотя ему было не до смеха: в угрозах Мелета он услышал голос Анита, чья власть в Афинах была отныне неоспоримой — кожевник стал главою государства, признанным вождём народа, разделил славу Фрасибула, покорил простые души своей показной грубостью и доступностью, своим неумным презрением ко всему, в чём обнаруживалась незаурядность, ум, одарённость, чем сам был обделён природой и богами.
— Скажи нам что-нибудь, Сократ, — стали требовать собравшиеся у портика люди, которые знали его. — А то уйдём с глупостями, которыми осыпал нас тут Мелет.
— Глупость сыплется, как дождь, — сказал Сократ. — Но что вырастает после дождя, то уже зависит от нас: будет ли это бурьян, колючка, ядовитая трава или овощи, пшеница, цветы, дающие мёд. В ком что есть, тот тем и прорастёт. Умные не глупеют, когда слушают глупца, а лишь оттачивают свой ум, возражая ему. По вот что худо: когда топчутся по земле, в которую брошены благородные семена. Гончар думает, что человека надо мять, как глину, и обжигать в печи. Тогда из людей получаются горшки. Кожевник думает, что человека надо вымачивать, растягивать и дубить, как вымачивают, растягивают и дубят шкуры. Тогда из человека получается кожа для башмаков на чужие ноги. Стихоплёты ничего не думают, а пытаются зарифмовать все слова, чтобы они потом вылетали изо рта одно за другим без всякого смысла: скажешь «стол», тут же вспомнишь про обол, про пол, про кол, про ствол — и так, пока не устанешь от болтовни. Стихоплёты превращают нас в болтунов. Но разве из горшков, башмаков и болтунов построишь государство? Государство — это мудрость всех, воплощённая в мудрости правителей, а не дурость всех, воплощённая в дурости выскочек. Вот только это сегодня я и могу сказать вам, дорогие афиняне.
Критон, узнав о доносе Мелета, всполошился и снова стал предлагать Сократу убежище в своих владениях. Сократ смеялся и отвечал ему:
— Ведь самое худое, к чему может приговорить меня суд, — это изгнание из Афин. Вот тогда я и поеду в твои владения. А зачем же теперь? К тому же я думаю, что этого и не случится.
На другой день Критон и Аполлодор привели судебного оратора Лисия, который согласился составить для Сократа защитительную речь.
Сократ от помощи Лисия отказался, заявив, что сумеет защитить себя сам.
— Я знаю, — сказал он Лисию, — что твои речи спасли многих. А мои речи, как утверждает Мелет по наущению Анита, многих погубили. Если это правда, то пусть последняя моя речь погубит и меня. А если то, что утверждают Анит и Мелет, неправда, то кто же осудит меня, Лисий?
— Ах, Сократ, — вздохнул Лисий, — многих осудили вовсе не за то, что они были виновны, а за то, что не пожелали признать себя виновными. Не правду надо отстаивать на суде, а просить о милости. Это грустно, но это так. Поверь мне, Сократ.
— Ты упрям как осёл, — сказал Сократу Критон, когда Лисий ушёл. — Ты погубишь себя.
— Но я не стану плакать перед судьями, — ответил Сократ, — и не доставлю радости ни Мелету, ни Аниту.
— А Ликону? Знаешь ли ты, что ритор Ликон произнесёт на суде обвинительную речь против тебя?
— И Ликон? Этот бездарный болтун? Как жаль, что мне доведётся сражаться с дураками, Критон. Боюсь, что мне будет скучно и публика не дождётся того, чего она, несомненно, ждёт: настоящего сражения.
Совет Пятисот объявил амнистию всем приверженцам Тридцати тиранов. Амнистия означает забвение. Забвение всех прегрешений, вольного или невольного соучастия в преступлениях против афинян, которые были совершены Критием и его единомышленниками за несколько месяцев их правления. Впрочем, самые злостные из них погибли — одни в Пирее, как Критий и Хармид, другие в Элевсине, третьи на островах, где были свергнуты тиранические режимы, которые всюду насаждал Лисандр, четвёртые бежали в Спарту и даже в персидские сатрапии. В Афинах остались те, чья вина хоть и была велика, но чьи руки не были обагрены кровью сограждан. Амнистию Совет Пятисот объявил для них. Предписывалось забыть о прежних бедах, обидах и вражде, навсегда предать их забвению. И это было благо для великого города: прекратились расследования, суды. Афиняне, привыкшие было к выслушиванию ежедневных приговоров по делам приспешников тирании, вздохнули с облегчением: месть, какой бы праведной она ни была, надсаживает души и угнетает, ибо внушает невольное чувство, что виновны все — и подсудимые и судьи. Наступило время мира, время залечивания ран, взаимного прощения. Словом, это была амнистия-забвение.