Выбрать главу

Сатана вдруг произносит несколько ритмичных, приятных, хоть и непонятных мне фраз.

- И что это значит?

- Иногда жалею, что уже не в моде древние языки. Конечно, это стихи.

Я беру у него из руки чашу. Он снова произносит их, но теперь я ясно понимаю каждое слово:

Бог Любовь, ты в битвах могуч, Бог Любовь, ты грозный ловец, Hа девичьей груди ты проводишь ночь, Hад морями летишь, входишь в норы зверей, Даже боги не могут избегнуть тебя Hе избегнул тебя и никто из людей Все, в чьи души входил ты - безумны.

В стихах ли дело или скорее в чем-то другом, но я подношу чашу к губам.

- Я как сейчас вижу этот город, - начинает сатана. - Вижу его, каким он был в начале своей истории - скопление жалких домиков у подножия скалы, на которой при вражеских вторжениях спасались жители окрестных деревень. В то время они даже не умели строить достойных этого названия каменных стен и главным укреплением скалы была ограда из терновника. Hо я помню город и столетия спустя, в пору рассвета.

Тогда его окружили неприступные стены, а увенчала белая корона акрополя, над которым даже в редкие пасмурные дни отблескивал наконечник золотого копья Афины.

Кажется, я мог бы вслепую пройти по его улицам, застроенным невзрачными домами из необожженного кирпича, но зато выводящим к мраморным храмам. Этот город звали Элладой в Элладе, в тени портиков можно было услышать споры философов, чьи имена теперь принадлежат вечности, в дни праздников в театре Диониса звучали стихи Эсхила и Еврипида, а в дни народных собраний решались судьбы обитаемого мира. Я помню, как от причалов Пирея отходили грозные эскадры кораблей. Их весла вспенивали воды Ионийского и Фракийских морей, их видели у берегов Сицилии и Понта Эвксинского, и много, много раз они входили в гавани других городов, порой только чтобы нанести очень похожий на угрозу дружественный визит, а порой и чтобы высадить одетых в медные доспехи воинов. О, граждане этого города, строй которого назывался демократией, считали себя вправе решать участь других народов, и много раз его морские пехотинцы высаживались для того, чтобы свергнуть олигархию или тиранию, и установить демократическое правительство - разумеется, угодное народу Афин. Имел ли народ Афин право подобным образом распоряжаться судьбами других - вопрос скорее философский, потому что истинное право в подобных случаях есть только право силы... Однако, я ведь забежал далеко вперед. Я ведь должен начать с предыстории этой чаши - не так ли, человек?

Я молча киваю, чувствуя как сладкое тепло растекается по моим жилам. Это, конечно, не может быть древнее аттическое вино. Вино, вспоминается мне, не сохраняется вечно. Через сто с лишним лет оно портится, превращаясь в приторно-сладкого вкуса жидкость. Или нет? Где я это читал? Так и не решив этого вопроса, я оказываюсь далеко, в том самом древнем городе, заброшенный сквозь время и пространство тем, что быстрее всего на свете - человеческой мыслью.

- ...Предыстория этой чаши, - будто откуда-то издалека доносится голос сатаны, - относится к тем временам, когда Афины еще были далеки от будущей славы и могущества. В то время городом правили сыновья Писистрата, первого тирана афинского...

Лунной ночью, когда среди редких случайных звуков повторяется только перекличка часовых, задремавшая на охапке соломы молодая женщина видит сон.

Ей снится большая комната, освещенная пламенем треногих светильников. Под бешеную музыку флейт, под удары бубна, под раззадоривающие крики, под хлопки бьющих в такт ладоней, она танцует вакхический танец. Hа ее голове венок из плюща, в руке оплетенный плющом тирс. Ложа пирующих расставлены в полукруг. Все опьянены неразбавленным вином, и возбуждены до предела, близкого к безумию, что очень неудивительно в праздник Великих Дионисий.

Она тоже кажется охваченной священным безумием, как и надлежит вакханке, но на деле, пожалуй, изрядная часть этой одержимости будет просто артистичной игрой. В ее глазах пляшет огонь, отраженный и ее собственный, движения непредсказуемы и завораживающи, и никому не дано знать того, что творится в ее душе.

А ей вдруг становится страшно. Это совершенно беспричинный страх. Страх предчувствия. Она продолжает танцевать, под безумный надрыв флейт, под свет огненных языков, под рукоплескание и крики, и так и не успев понять причин своей тревоги, вдруг просыпается...

В коморке темно, только от дверной щели пролегла серебристая полоска лунного света. Совсем рядом, в соломе, шуршат мыши. Она не боится мышей. У юной рыжеволосой женщины по имени Леена есть куда большие поводы для тревог. Даже не проверяя, она знает, что дверь снаружи заперта на массивный засов. Эта коморка, прилепившаяся к внутренней части стены акрополя - ее тюрьма.