Выбрать главу
Молись, кунак, в стране чужой,Молись, кунак, за край родной.Молись за тех, кто сердцу мил,Чтобы Господь их сохранил.
Молись за то, чтобы ГосподьПослал нам сил все побороть,Чтобы могли мы встретить вновьВ краю родном мир и любовь.
Пускай теперь мы лишеныРодной семьи, родной страны,Но верим мы, настанет часИ солнца луч блеснет для нас.
* * *

Никак не могу вспомнить, каким образом я оказался в доме Павла Дмитриевича Корина впервые. Я ли позвонил первым или Павел Дмитриевич, был ли повод для такого звонка, дело какое-нибудь или просто потянуло друг к другу двух владимирских, двух русских, двух совпадающих многими душевными точками (да и в мыслях) людей, ну а конкретные детали, телефонные звонки, первые сказанные слова забылись. Так убирают с дома леса, и остается только чистый и ясный фасад.

Впрочем, сквозь дальность лет брезжит временами, что это он мне позвонил первый, и были в этом первом звонке упрек и опровержение, не очень меня уязвляющие, больше комплиментарные, потому что я был прав. Ну, обострил немного коринский замысел (а он считал, что вульгаризировал). Зато вторая моя трактовка (с поправкой на его замечания) вполне Павла Дмитриевича устраивала.

Дело в том, что Корин готовился к написанию грандиозного полотна, которое сам он называл “Реквием”, а Горький (для проходимости в советских условиях) окрестил его как “Русь уходящая”. Для этой картины нужен был холст шесть метров на восемь, а для холста помещение. Горький (а за это многое зачтется ему и на этом, и на том свете) сделал для Корина и то, и другое. Холст был выткан с большими сложностями в Ленинграде по специальному заказу. Что касается мастерской, то Горький нашел в районе Усачевского рынка в глухих дворах между многоэтажными домами просторное техническое помещение (не то гараж, не то прачечную), которое и переоборудовали под мастерскую, а одновременно и под жилье. Когда Корин вошел в первую комнату этого дома, он восхитился ее размерами и стал благодарить Алексея Максимовича за щедрый подарок, не зная еще и не смея помыслить, что не только эта комната, но и весь дом отныне принадлежит ему.

Здесь-то Корин и пытался написать свою картину. Его учитель, лучший друг, великий художник Михаил Васильевич Нестеров (Корин был потом его душеприказчиком), говорил Павлу Дмитриевичу: “Если ты не напишешь эту картину, я тебе с того света буду грозить”.

Скажем сразу: холст остался чистым, нетронутым. Он и теперь стоит в том коринском доме, и может быть, он сам по себе есть памятник той эпохе и ее символ. И все-таки я смело могу сказать, что картину свою Корин все-таки написал. Он написал тридцать шесть портретов (в рост), то есть всех “участников” будущей картины. И это не эскизы, не наброски, а вполне законченные портреты в натуральную величину, каждый из которых уже есть картина. Отдельно он написал эскиз будущего полотна, то есть эскизно расставил на полотне эти тридцать шесть фигур, и мы теперь, переводя взгляд с эскиза на эти тридцать шесть фигур, а потом обратно с них на эскиз, получаем полное впечатление, что это должно было быть.

Этюды Корина (все тридцать шесть) нельзя смотреть, нельзя понять всей их глубины (а вместе с тем величия Корина как художника), не зная некоторой тайны предполагавшейся картины.

По общепринятому мнению, картина должна была изображать выход из Успенского собора в Кремле всех изображенных людей. Но достаточно взглянуть на эскиз несостоявшейся картины, чтобы увидеть, что люди эти никуда не идут, они стоят. Но если они стоят, то почему спиной к алтарю, к иконостасу, а лицом к выходу? Так в церкви никто никогда не стоит, разве что и правда перед выходом из нее. Это-то положение изображенных и наталкивает на самую ближайшую мысль – они выходят. Но они НЕ ВЫХОДЯТ. Это видно по сугубо статичному положению фигур, а главным образом – по той напряженности, которая у них на лицах и в их позах.

Дело в том, что они НЕ ВЫХОДЯТ, А ЖДУТ. В этом и есть та маленькая тайна коринского замысла, которую непременно надо знать при разглядывании его этюдов.

Да, все эти люди, олицетворяющие побежденную, завоеванную большевиками Россию, стоят в интерьере Успенского (главного в России) собора спиной к алтарю, а лицом к входным дверям. Они стоят и ждут. За стенами собора, в Москве, в стране, все уже произошло. Железный, беспощадный ветер революции уже свистит, уже гуляет снаружи над собором, над Кремлем, над Москвой, над всей Россией. Вот-вот двери распахнутся, и этот ветер, персонифицированный в бандитов в кожаных куртках с маузерами в руках, ворвется в собор, и останется собор на многие годы – пуст.

Теперь-то вот и надо смотреть на эскизы: КТО КАК ждет. В этом все дело. А ждут они все по-разному. Посмотрите теперь на безногого нищего, на митрополита Трифона, на крестьянина с сыном, на молодого монаха, на слепого, на схимницу, на молодую монахиню, на всех на них, посмотрите на всех с точки зрения “кто как ждет”, и у вас в руках окажется ключ.

Только этим ключом можно открыть сокровищницу коринского искусства. Сразу наступает нечто вроде прозрения, каждый образ, созданный Кориным, становится стократ ярче, выразительнее, богаче, психологичнее, глубже, трагедийнее, обобщеннее, драгоценнее и просто точнее – до восторга перед мастерством в могуществом кисти Корина.

Тоже ведь – ЧАША: вместо того, чтобы заполнять специально вытканный для него холст, он создает мозаики для станции метро “Комсомольская” и витражи для станции метро “Новослободская”…

Но я не о том. То ли у самого меня отстоялся в душе и родился этот образ, то ли кто-нибудь мне подсказал, но я в “Письмах из Русского музея” высказал версию, что, по первоначальному замыслу, собрали митрополитов, монахинь, крестьян и вообще всех своих персонажей в интерьере Успенского собора, потому что происходило там изъятие церковных ценностей, и в центре собора перед всеми стоящими должна была быть груда золота и серебра и комиссар в кожаной куртке. Конечно, это было огрубление коринского замысла и его вульгаризация (хотя я и сейчас думаю, что не был тогда далек от истины), но именно эта версия, высказанная типографским способом, и послужила причиной телефонного звонка Павла Дмитриевича Корина. Он пригласил меня к себе на чашку чая для беседы.

Беседа была душевной. И хотя Павел Дмитриевич выговорил мне, что замысел его родился во время похорон Патриарха Тихона, родился от церковного пенья, от музыки (отсюда первоначальное название картины – “Реквием”), но все же по интонациям, по его душевному, чтобы не сказать ласковому, отношению ко мне я понимал, что во глубине души он не очень-то протестует против моей версии с грудой церковных ценностей и с комиссаром в кожаной куртке и с маузером. Да и просто, если еще раз вглядеться в лица изображенных им иерархов, монахов и прихожан, – вовсе нет там никакой музыки, никакого реквиема, а есть решимость все претерпеть до конца, есть либо презрение, либо ненависть.

Оказываясь в доме Кориных, я попадал в другой климат. И ведь надо было только сделать несколько шагов от Усачевки да еще несколько шагов омерзительным вечерним, промозглым двором, – и вдруг оазис!

Просторный особняк с тихим светом, а их только двое. Коридор просторный, словно жилая комната. Шкафы со старыми, дорогими книгами (по искусству, конечно), кое-где акварельки самого Павла Дмитриевича, и среди них драгоценность – “гвоздичка” со Владимирской Божией Матерью. А потом в комнатах, тоже просторных, эти его знаменитые иконы. Ну еще бы! Ведь на его глазах взрывали в Москве десятки старинных храмов. Поистине советская власть, большевики создали благоприятнейшие условия для собирательства старины. Надо было только воспользоваться этими условиями.