Так и случилось. Прошло менее трех лет, и президент Гинденбург назначил Адольфа Гитлера канцлером Третьего рейха.
Когда британская палата общин обсуждала Белую книгу, никто не предполагал, что немецким евреям уже так скоро понадобится укрытие. Один только Вейцман видел тогда в национальном очаге убежище для обреченных и сражался за него, не считаясь ни с чем, выкладываясь до конца. Это благодаря его усилиям англичане не захлопнули перед евреями ворота в Палестину после того, как Гитлер стал фюрером германской нации.
Я же после его прихода к власти не ведал ни минуты покоя.
Мир знал немало антисемитов, но антисемитизм Гитлера особенный.
Он не является ни абстрактным, ни академическим, ни зоологическим, ни «научным», хотя все эти черты в нем также наличествуют. Но глубинная суть его в том, что это антисемитизм расовый, «народный», исконно немецкий.
Гитлер объявил весь еврейский народ биологической чумой, субстанцией зла, подлежащей тотальному уничтожению.
Я, выросший в Германии, отлично понимаю, на какую благодатную почву упали посеянные новым Аманом ядовитые семена. Немецких евреев необходимо спасать немедленно. Уже сегодня. Завтра будет поздно.
Разумеется, я не раз обсуждал с Бен-Гурионом эту тему и с радостью констатирую полное совпадение наших взглядов на ситуацию.
— Бедствие, выпавшее на долю немецкого еврейства, не ограничится только Германией, — сказал он в ходе одной из наших бесед. — Гитлеровский режим смертельно опасен для всего еврейского народа, и не только для него. Этот режим не сможет продержаться долго, если он не развяжет реваншистскую войну со странами Запада и с Советской Россией. Сегодня Германия войны не начнет, ибо пока к ней не готова. Но она готовится, и кто знает, сколько времени отделяет нас от грядущего кошмара? Может, всего четыре или пять лет?
— Сколько бы времени у нас не оставалось, мы будем преступниками, если максимально его не используем, — заметил я.
— Да, — согласился Бен-Гурион, — Германия, слава Богу, не запрещает пока еврейскую эмиграцию в Палестину и даже поощряет ее.
— Такое положение стало возможным благодаря доктору Вейцману, — напомнил я. — Необходимо вернуть ему то, что мы у него забрали.
— Ну что ж, я не против, — сказал Бен-Гурион не без смущения.
Подозреваю, что он так подобрел к Вейцману потому, что появился новый объект, на котором сосредоточили огонь батареи его ненависти. Я имею в виду Жаботинского, как раз теперь выступившего против моей программы спасения немецких евреев. Это по моей инициативе Еврейское агентство, действуя через Англо-Палестинский банк, заключило с германским правительством соглашение по трансферу.
Его суть сводится к тому, что евреям, эмигрирующим в Палестину, оставляется часть их имущества, с тем чтобы они наладили экспорт сюда немецких товаров.
Жаботинский, выступающий за тотальный экономический и политический бойкот гитлеровской Германии, считает это соглашение аморальным и губительным. Я же убежден, что для спасения евреев можно и должно заключить сделку хоть с самим дьяволом. В моем конфликте с Жаботинским нет ничего личного.
Иное дело Бен-Гурион.
Несмотря на весь с таким трудом приобретенный интеллектуальный лоск, он так и остался местечковым евреем. Рыцарское отношение к противнику чуждо его натуре. У него нет ни жалости, ни сострадания даже к поверженному врагу, которого он будет топтать в слепой ярости, пока его не оттащат.
Когда он впадает в раж, его не утихомирить никакими резонами, не сдержать никакими доводами.
Бен-Гурион хочет уничтожить ревизионистское движение, и в борьбе с Жаботинским для него все средства хороши. Он называет его Владимиром Гитлером, еврейским фашистом, другом Муссолини, ненавистником рабочих.
Но я-то знаю, что в глубине души он восхищается этим человеком, завидует ему. Мы ведь всегда находим что-то симпатичное в наших врагах и неприятное в тех, кого любим.
Опять нужно ехать в Германию. Один Господь ведает, как мне этого не хочется. Встречаться с бешеными антисемитами, договариваться с ними — это еще полбеды. Гораздо тяжелее трубить в глухие уши ассимилированных евреев: «Бросайте все! Уезжайте, пока не поздно! Спасайте себя и детей ваших!»
Слышат, но не понимают, ибо Господь отнял у них разум. Большинство из них надеется, что все как-нибудь утрясется. Гитлер куда-то исчезнет, и немцы опять будут жить с евреями душа в душу, простив им обрезанные члены и иудейское вероисповедание.
Я упрямо надеюсь пробудить в них инстинкт самосохранения — если не я, так кто же? Вот и зреет во мне решимость позвонить в Берлине Магде. Если она не забыла еще старой дружбы, то сможет помочь. Ее муж пользуется в нацистской партии огромным влиянием. С его мнением считается сам Гитлер.
Впрочем, спасти немецких евреев я хочу только из чувства долга, которое почему-то сильно развито во мне. Никакой особой симпатии к этим самодовольным мещанам с их ослиной беспечностью я не испытывал. И все же, как сказал Вейцман, «мы не только дети торговцев, мы еще и внуки пророков». Об этом тоже нельзя забывать.
Отправляться в Германию мне не хочется и потому, что в последнее время я чувствую какую-то особого рода смертную истому.
Мир постепенно скукоживается, как шагреневая кожа. Теряют свое значение и исчезают все положительные ценности, в которые я так долго верил. Утром я просыпаюсь со смертной испариной на лбу.
Я знаю, что страх перед смертью — это результат неосуществившейся жизни. Такого страха у меня нет, и я понимаю теперь, почему Господь не одарил людей бессмертием. Просто человек не бог весть какое сокровище, а бессмертие — понятие слишком грандиозное, чтобы связывать его с таким ущербным созданием.
Представьте себе бессмертного Гитлера, и вы поймете, что такое кошмар, который никогда не кончится.
Бубер говорил, что жизнь — это искорка в океане вечности, которая принадлежит только нам. Ну что ж, это не так уж мало.
Иногда мне кажется, что я жду смерти с любопытством и надеждой, а возможно, и с тайной жаждой освободиться от самого себя, от утомительного мира, состоящего из моих мыслей, чувств, искушений, слабостей, ощущений. Мира, в котором я сам творю образы, проходящие передо мной длинной цветной вереницей. Когда этот мир — с его печалью и красотой, страданиями и болью — исчезнет, тогда и наступит моя смерть. Думаю, что это случится уже скоро.
Был у меня друг — поэт и мизантроп, отличавшийся беспощадностью суждений и полным отсутствием каких бы то ни было иллюзий. Его скептицизм казался мне чем-то совершенно невозможным, потому что он отвергал решительно все ценности. Никогда больше не встречал я человека с таким негативным отношением к жизни.
Он рано умер, почти ничего не успев совершить в этом мире.
Однажды он поведал мне удивительную историю:
«Два тяжело больных человека лежали в одной палате. Койка одного из них была у двери, а койка второго — у самого окна. Тот, который лежал у двери, часто спрашивал:
— Что ты видишь там, за окном?
— Удивительные вещи, — отвечал ему счастливец. — По небу плывут перистые облака, похожие на причудливых зверюшек. В парке целуются юные любовники. На деревьях щебечут чудесные птицы. А еще я вижу пруд, в котором плавают черные лебеди.
Лежащий у двери больной ужасно завидовал.
„Почему ему, а не мне выпало такое счастье лежать у окна? Чем я хуже него? Это несправедливо“, — думал он.
И вот однажды у того, который лежал у окна, случился сердечный приступ. Хрипя и задыхаясь, он попытался дотянуться до звонка, чтобы позвать на помощь, и не сумел. Его товарищ у двери мог позвонить, но этого не сделал.
И умер тот, кто лежал у окна.
Тогда тот, второй, попросил положить его на освободившееся место. За окном он увидел лишь тусклую стену расположенного напротив дома.
— Сестра, как же так? — заволновался он. — Мой товарищ рассказывал об удивительных вещах, которые он видел за этим окном. Я же не вижу ничего, кроме уродливой стены.