Выбрать главу

— Это просто здорово, — сказал Виктор.

«„Тайная вечеря“, сильно пострадавшая в результате войн и стихийных бедствий, была реставрирована художником Луиджи Ковенаги с большим искусством, — рассказывал Павел Муратов, стоя в церкви Санта Мария делле Грацие у самой знаменитой стенной росписи в мире.

Леонардо работал над ней с перерывами шестнадцать лет, и сама эта медлительность указывает на то, какое значение придавал великий мастер своему замыслу. К миланской росписи он готовился долго и тщательно. Выполнил множество набросков. Он хотел развернуть перед человечеством свою „Божественную комедию“, раскрыть внутренний мир своих персонажей и найти такие формы выражения, которые вовлекли бы все фигуры в единый водоворот страстей. В „Тайной вечере“ изображены все двенадцать апостолов, десять из которых умерли позднее мученической смертью. Леонардо хотел передать не догму, а живые человеческие страсти и переживания. В „Чене“ мы видим тончайшее воплощение сложнейших психологических реакций двенадцати людей на слова Христа: „Один из вас предаст меня“. Впрочем, все это достаточно широко известно».

Муратов сделал паузу и потер ладонью лоб, словно вспоминая о чем-то.

«А теперь, — продолжил он тихим глуховатым голосом, — я расскажу вам связанную с этой картиной историю, за подлинность которой ручаться не могу. Изложена она в первом издании книги „Жизнеописания знаменитых живописцев“ Джорджо Вазари, вышедшей в свет в 1550 году. Но уже во втором издании 1568 года этот текст отсутствует. По всей вероятности, его удалил сам Вазари, опасаясь обвинений в богохульстве.

Италия, сказано там, возникла после крушения Рима, и чудесные города выросли на земле, удобренной его прахом. В таких городах не могли не появиться замечательные художники, величайшим из которых был Леонардо. Его „Тайная вечеря“, написанная по заказу миланского герцога Лодовико Сфорцы, стала крупнейшим из всех художественных достижений.

Голову Христа Леонардо начал писать одной из первых. Моделью ему послужил певчий церковного хора с глазами удивительной чистоты и наивности. Но вскоре работа застопорилась. Леонардо усомнился в том, что ему, простому смертному, удастся выразить ту небесную божественность, которую требует образ Христа. Поэтому голова Христа так и осталась незавершенной.

Прошло пять лет. Леонардо почти закончил „Чену“. Все действующие лица были уже тщательно выписаны. Не хватало только Иуды. Художник никак не мог найти персонаж, годный для создания образа худшего из людей.

Однажды, возвращаясь с дружеской вечеринки, Леонардо увидел грязного оборванца с протянутой рукой. Он стоял покачиваясь. Выразительное испитое лицо дышало алчностью и злобой. Художник сразу понял, что наступил конец его поискам. По его распоряжению оборванца накормили, помыли, переодели и доставили в монастырскую трапезную.

— Вы будете моей моделью, — мягко сказал художник. — Вам хорошо заплатят.

Оказавшись перед незавершенной картиной, этот человек вдруг пришел в сильное возбуждение. Глаза его лихорадочно заблестели.

— Разве вы не помните меня, мессер Леонардо? — спросил он тихо. — Лет пять назад я уже был здесь, счастливый и полный любви к миру и людям. А вы писали с меня Христа…

Потрясенный художник молча смотрел на него».

— О чем вы задумались? — спросил Жаботинский. — Вспомнили историю, которую тогда в Милане рассказал нам Муратов?

— И правда, вспомнил, — признал Виктор. — Ведь есть же выбор между добром и злом. Так почему же человек чаще всего предпочитает зло? Думаю, поэтому отвращение к людям на меня то накатывает, то отступает, как приступы астмы.

— И все-таки, — сказал Жаботинский, — я знал людей, не ощущавших уже ничего, кроме страдания. И вдруг в их изнемогающем сознании вспыхивала упрямая искра гордости и благородства. Нет, человек недостоин презрения.

— Сердце мне говорит то же самое, а вот разум протестует, — улыбнулся Виктор. — Кстати, знаете ли вы, что ваш роман «Самсон Назарей» получил высшую оценку самого Бялика?

— Неужели? — В глазах Жаботинского мелькнула радость. — Что он сказал?

— Было это вскоре после нашей встречи в Милане. Мы с Натаном Быстрицким прогуливались по тель-авивской набережной и вдруг увидели Бялика. Он куда-то спешил, но увидел нас, остановился и стал почти кричать, взмахивая руками: «Этот Зеэв сделал то, о чем я мечтал всю жизнь. Он сотворил национальный миф из своего Самсона. Более того, он сделал этот миф реальностью. Его книга столь же драгоценна, как свиток Торы. Я в жизни никому не завидовал, а человеку, который умеет создавать мифы, — завидую».

Прокричав все это, он убежал. Наше мнение его не интересовало.

Жаботинский некоторое время сидел молча, опустив голову.

— Я разделяю оценку Бялика, — сказал Арлозоров. — Ваш «Самсон» — роман классической чеканки. Так сегодня не пишут — не потому, что не хотят, а потому, что не умеют. Разучились.

— Творение, — произнес Жаботинский, реагируя скорее на собственные мысли, чем на слова собеседника, — прежде чем воплотиться на холсте или на бумаге, некоторое время отстаивается в душе, как вереница взаимосвязанных идей или образов. Мне кажется, что только такой акт созидания и может считаться подлинным творчеством. Все прочее — ремесленничество. Вот здесь, в моей голове, одиннадцать готовых романов. Поверьте, ровно одиннадцать. Но все они там и останутся… Никто не увидит их на бумаге. — Он помолчал и добавил: — История не оставляет мне времени для литературных забав.

Нина

Нина просыпалась рано, но вставала не сразу. Обычно несколько минут неподвижно лежала с открытыми глазами, думая о том, как проведет грядущий день. Потом вскакивала, заваривала крепкий черный кофе и садилась за рабочий стол. Она старалась писать каждый день, хоть это и не всегда получалось.

Полгода назад Нина ушла от Ходасевича, с которым прожила десять лет. Ушла потому, что их союз перестал ее устраивать. Она устала от тягот и лишений, и дальнейшая жизнь со стареющим поэтом утратила для нее смысл.

Отличаясь своеобразным характером и невероятной витальностью, она любила многих мужчин, но своей душой и своим телом распоряжалась сама. На редкость обаятельная и одновременно жесткая, даже жестокая, она не позволяла калечить себя ни нравственным соображениям, ни притворным добродетелям.

Ценила Нина не только свой литературный талант, но и свою внешность. Алебастровый цвет лица, резко очерченные брови, прекрасной формы рот и большие серьезные глаза сразу приковывали к ней внимание, где бы она ни появлялась.

Для Ходасевича она олицетворяла вечную женственность, позволявшую ощутить радость жизни в самые трагические минуты.

Десять лет назад, когда они бежали из голодного Петербурга, он ей сказал: «Перед нами две задачи: быть вместе и уцелеть». Тогда он сделал выбор и за себя, и за нее. Поэтому им удалось вырваться и спастись.

Он выбрал ее и свободу, и на долгие годы она стала его «ангелом напрасным» — возможно, тем самым, который был изгнан из рая.

Не исключено, что Ходасевич смутно чувствовал нечто демоническое в характере своей подруги. Хоть он и называл ее своим «вторым я», она не была его музой. Всего несколько стихотворений посвятил он Нине, но среди них одно гениальное:

Скорее челюстью своей Поднимет солнце муравей, Скорей вода с огнем смесится, Кентаврова скорее кровь В бальзам целебный превратится, Чем наша кончится любовь.

Их «вместе» неуклонно истончалось, пока не исчезло совсем. Непреодолимое стремление к независимости завершилось для Нины предельным одиночеством — трофеем ее личной войны, бессмысленной, как и все войны.

Искренне считая Ходасевича своим учителем, ментором и наставником, она имела лишь смутное представление о подлинных масштабах его дарования. Присущая Ходасевичу высокая одухотворенность, его способность выразить гармонию мироздания художественными средствами, его хоть и инстинктивная, но глубокая и чистая религиозная ориентация души — все это было ей чуждо.