— Владимир Евгеньевич, — ахнула Нина, — да ведь эту притчу вы о себе написали. Признайтесь, что не так уж вы все это любите — политику, Палестину, угнетенных евреев. Так почему бы вам не избавиться от этой пружины, которая мешает жить, как велит сердце?
Жаботинский задумался на минуту, комкая в руках салфетку:
— Дело в том, Нина, что пружину вложил Тот, кто «благ и всемогущ». А посему вынуть ее невозможно, как бы мне этого ни хотелось. Все, что мне отпущено, и все, чем я обладаю, принадлежит не мне. Я не вправе распоряжаться этим капиталом в своих целях.
— Понимаю, но язык вашей души, а значит, и вашей истинной жизни — русский, — сказала Нина.
Жаботинский пожал плечами.
— Что вы думаете о Сирине? — внезапно спросила Нина. — Мне кажется, что появление такого грандиозного дарования в нашей среде оправдывает само существование русской эмиграции.
— Недавно прочел в «Современных записках» его «Соглядатая», — ответил Жаботинский. — Талантливо сделано, ничего не скажешь. Сирин великолепно имитирует жизнь. Это как искусственные цветы — выглядят превосходно, но не пахнут. Впрочем, он молод, и все еще может измениться.
— Но разве искусство это не имитация жизни? — не согласилась Нина. — Вся русская литература — концептуальна, а для Сирина вообще неприемлемы любые концепции и тезисы. Его писательство, основанное на интуитивном восприятии мира, похоже на шаманство, и это замечательно.
— Возможно, вы и правы, — не стал вступать в полемику Жаботинский. — Будущее покажет… Вообще-то у меня почти нет времени читать, о чем я очень жалею. А вы много читаете?
— Много, но в основном не читаю, а перечитываю. Единственное хорошее, что еще осталось в мире, — это музыка и несколько книг. Недавно стала перечитывать «Преступление и наказание» — и бросила. По-моему, это одна из самых жестоких книг на свете.
— Верно, — согласился Жаботинский, — все там от начала и до конца пронизано злом, безнадежностью, пьянством, голодной тоской, отчаянием. Жирные волосы, заплеванные парадные, засаленные костюмы, похожие на узкие гробы комнаты, где зреют мысли о диком бессмысленном преступлении.
— Ну и к чему все это? Разве литература не должна учить добру?
— Литература ничему не должна учить, — сказал Жаботинский.
Когда они попрощались, город, как спящее чудовище, уже ворочался, просыпаясь.
Убийственное лето
Александра Николаевна
В то последнее в его жизни лето Виктор колесил по Европе, как корабль-призрак. Возникал и тут же исчезал, чтобы появиться в другом месте. Лондон, Антверпен, Краков, Берлин, Прага, Париж, Вена и опять Берлин. Калейдоскоп городов, отелей, выступлений и деловых контактов. Жара стояла убийственная. Под вечер у него обычно раскалывалась голова от тяжелейшей мигрени. Он плохо переносил жару и, спеша на какую-то очередную важную встречу, с отвращением глотал пропитанный зноем воздух.
В Вену он прибыл ночным поездом и в хорошем настроении, потому что сумел выспаться в дороге, несмотря на отсутствие спального вагона. Он долго шел к своей гостинице тихими венскими улицами. Уже бледнели далекие звезды, но тьма еще не исчезла. Не смешиваясь со светом, она медленно отступала под его натиском.
Вена, как бы предчувствуя уготованное ей будущее, жила в тревожном ожидании чего-то зловещего. Ему пришлось сделать усилие над собой, чтобы вспомнить, что это город музыки, танцев, театра, легкой эротики и утонченной изысканности.
Такой была Вена семь лет назад, когда, приехав на экономический семинар, он застрял здесь на две недели, из-за женщины, которую потом долго старался вычеркнуть из памяти. Но память ведь не записная книжка.
У него уже тогда были хорошие связи в европейских деловых кругах — и однажды какой-то маклер, которому он помог разобраться в сложной ситуации с ценными бумагами, подарил ему два билета на концерт Шаляпина.
Это был щедрый подарок. Русский гений давал в Вене только один концерт. Билеты были давно распроданы, и перекупщики требовали за них бешеные деньги.
Была осень. Шел мелкий дождь. Улица перед входом в театр блестела как лакированная поверхность рояля. Виктор решил выбрать среди множества людей лицо посимпатичнее и подарить счастливцу билет, но не успел этого сделать. Женский голос, очень спокойный, даже ленивый, произнес с едва заметным акцентом:
— Не продадите ли вы мне свой лишний билет, господин?
Оглянувшись, он увидел девушку лет двадцати с насмешливыми глазами, чувственным ртом и неподвижными, но очень правильными чертами лица.
— Откуда вы знаете, что у меня есть лишний билет?
— Вы стояли с видом Ротшильда, собирающегося осчастливить человечество. — Девушка улыбнулась, и он сразу почувствовал себя легко и свободно.
— Ваша проницательность заслуживает награды. Вот ваш билет.
— Сколько я вам должна?
— Нисколько. Это подарок.
— Я не беру подарков, — произнесла она с видимым сожалением.
— Да, но ведь это же не мой подарок, а судьбы.
— Ну, если судьбы, тогда ладно.
Она вновь улыбнулась, и на лице ее промелькнуло вдруг странное выражение доверчивой наивности, что казалось невозможным еще секунду назад.
Его новую знакомую звали Александра Николаевна. Ее родители бежали от ужасов русской революции в Париж, когда она была еще ребенком. Отец был русским инженером, а мать единственной дочерью еврейского купца первой гильдии. Купец этот разорвал на себе одежды и отсидел по дочери «шива», когда узнал, что она вышла замуж за гоя.
Огромный концертный зал напоминал древнеримский амфитеатр. Партер был заполнен дамами в вечерних туалетах и мужчинами в смокингах и фраках, а верхние ярусы занимала менее изысканная публика — в основном рабочие предместий и мелкие служащие.
Певец, высокий, широкоплечий, с круглой головой и бледным лицом, возник под шквал аплодисментов, быстрыми шагами подошел к роялю и стал что-то объяснять аккомпаниатору. На публику он не обращал ни малейшего внимания и держался так, словно был один в этом огромном зале. Его уверенность в себе была поразительной.
Все замерло, когда Шаляпин начал петь своим непостижимым голосом. Он тянул и тянул самые высокие ноты регистра с такой легкостью, что у Виктора защемило сердце от тоски по иному, прекрасному миру, недоступному человеку, но такому необходимому.
Шаляпин запел «Во сне я горько плакал» Шумана, и все исчезло, кроме изумительных звуков, источником которых был одиноко возвышавшийся на сцене человек во фраке. Вся глубина тоскующего человеческого сердца воплотилась в этом невозможном голосе. Виктор видел застывшее лицо певца и его выразительные глаза, полные мудрой печали. Глаза человека, знающего, что только в суровой дисциплине ума и сердца обретается власть над страстями и горестями.
А когда Шаляпин запел арию Мефистофеля, то глаза у него стали совсем другими: яростными и злобными.
Концерт закончился, и Виктору стало почти физически больно оттого, что состояние души, вызванное великим искусством этого человека, уйдет и уже никогда не вернется. Он посмотрел на свою соседку. Ее глаза были полны слез.
Александра Николаевна согласилась прийти к нему в гостиницу после концерта, и он испытал то, чего прежде никогда не знал: высшее напряжение всех жизненных сил и неизбежное последнее разрушительное усилие, которое непонятно как выдержало сердце. С безошибочной уверенностью он понимал, что это было самое замечательное из всего, что произошло с ним в жизни. Лишь много времени спустя ему стало ясно, что состояние, в котором он тогда находился, и было счастьем. Во всяком случае, никогда больше не испытывал он такого прозрачного чувства абсолютной гармонии с миром и собой, как в те стремительно промелькнувшие две недели.