— Пожалуй, вы правы, — задумчиво произнес Фейхтвангер. — Мы даже не знаем, во что верил Цезарь. В оставленных им записках нет и намека на это.
— А вы верите в Бога? — спросил вдруг Кольцов.
— Не знаю. Молюсь иногда. Бог — это то, чему я молюсь. Другого определения у меня нет.
— Ваше определение — самое точное, — сказал Кольцов.
Москва 1937
Москва 1937 года поразила Фейхтвангера своим диким великолепием. Улицы вьются неправильно и без всякой симметрии среди домов непонятного стиля. Очарование городской сложившейся жизни на каждом шагу странно переплетается с примитивной отсталостью. Удивительное многообразие зданий и улиц придает всему городу вид огромного и величественного беспорядка.
В Европе нет и не может быть ничего подобного, решил Фейхтвангер.
Контраст действительно был разительным.
В больших европейских городах улицы дразнят и манят. Витрины магазинов, заваленные грудами товаров, завораживают сиянием рекламы.
В Москве погруженные в полутьму магазины выглядят убого, как бараки. Выставленные в витринах немногочисленные товары напоминают заплесневелый сыр в мышеловке. Предметы роскоши не рекламируются — их просто не существует. Никакой рекламы не видно — она ведь ни к чему, если нет конкуренции. У всех магазинов один хозяин — государство.
Но в целом Москва Фейхтвангеру понравилась. Не та, которая есть, а та, которая будет. Реконструкция советской столицы шла полным ходом. Сносились и перестраивались дома на улице Горького. Пробивали бульдозерами Калининский проспект, сметая прочь улицы, дома и переулки. Была сдана в эксплуатацию первая линия метро. Заканчивалось строительство павильонов Сельскохозяйственной выставки. Она должна была продемонстрировать всему миру, как сытно теперь живется советским людям, истощенным голодом тридцатых годов.
Правда, на месте взорванного храма Христа Спасителя зияла безобразная яма, но ему объяснили, что здесь будет воздвигнуто грандиозное здание Дворца Советов. Ему даже проект показали, и он с жаром его похвалил: небоскреб высотой в 415 метров, увенчанный статуей Ленина из нержавеющей стали. «Статуя тоже немаленькая — сообщили ему с гордостью, — метров в семьдесят-восемьдесят».
Фейхтвангер подумал, что голова Ленина затеряется в облаках, а с земли будут видны только его ботинки. Но свои сомнения благоразумно оставил при себе.
Символику того, что якобы будет, ему предложили воспринимать как то, что уже есть, и он на это пошел, хоть и не без внутреннего сопротивления.
Когда его спросили, что ему в Москве особенно понравилось, он ответил: канистры для керосина и граммофоны.
А в стране тем временем разворачивался Большой террор.
В самом центре Москвы, на Лубянке, ежедневно приводились в исполнение сотни расстрельных приговоров, и трупы казненных вывозились затем за город для погребения в заранее приготовленных ямах. Сколько их было, этих ям, уже никто не узнает.
Даже с видимостью законности было покончено, и страна, покрытая сыпью концлагерей, билась, как в припадке падучей. Истерические приступы любви к родному Вождю сменялись дикими вспышками ненависти к мнимым врагам. Страна отупела от помпезных славословий, осатанела от запаха крови. Несчастные оболваненные идолопоклонники требовали все новых и новых казней. Массовое истребление людей шло уже полным ходом. Ничего этого Фейхтвангер, разумеется, не знал.
Радушные хозяева поселили его в гостинице «Метрополь» — лучшей в Москве — и помогли вжиться в роль «полезного идиота». Ему устраивали «случайные» встречи на улицах и в тех местах, куда его водили, подсылали восторженно настроенных интеллигентов и простых людей, даже организовывали знакомства с людьми «критически относящимися» к советской власти.
Он же мог сказать о себе пушкинскими словами: «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад».
К нему приставили замечательную переводчицу и гида Александру Николаевну, попросившую называть себя просто Сашей. Она сопровождала его весь день и уходила домой только ночью, когда он шел спать. Но, просыпаясь в шесть утра, он знал, что Саша уже ждет его в холле гостиницы.
У нее был низкий голос, чувственный рот, сдержанные и точные движения. Фейхтвангер был очарован этой женщиной, в которой ощущалась незаурядная сила — душевная и физическая. Он даже поймал себя на том, что слишком много болтает с ней на отвлеченные темы.
— Знаете, когда я понял, что старею? — спросил он ее за завтраком. — Когда заметил, что красивые женщины наводят меня на философские размышления.
— Раз так, то скажите что-нибудь умное, — засмеялась Саша.
— Где уж мне, старику. Но был у меня один знакомый — он, к сожалению, погиб несколько лет назад, — считавший, что большевики возвели социализм в ранг религии. Что вы об этом думаете?
— Нет ничего могущественнее идеи социализма, потому что время его пришло, — сказала Саша. — А могучие идеи непременно становятся объектом культа.
Они много спорили, но ему ни разу не удалось одержать над ней верх. Мечом диалектики Саша владела превосходно.
— Почему у вас истребляют оппозицию? — спросил он ее как-то.
— У нас нет оппозиции, а есть преступники, — ответила она, пожав плечами.
В другой раз, когда он рассуждал о равенстве людей перед законом, она сказала:
— Да, у вас на Западе закон основан на идее равноправия. Одинаково запрещено красть хлеб и ночевать под мостом, как богатым, так и бедным.
А когда он однажды заметил, что в советском обществе свобода жестко ограничена, она коротко бросила:
— Избыток свободы ведет к избытку рабства.
Кто ему не понравился в Москве, так это редактор «Правды» Мехлис — человек с глазами похожими на жирные маслины. Кожа лица у него была блеклая и сухая. На его щеках никогда не появлялся румянец, и казалось даже, что это внутренняя лихорадка фанатика, как вампир, высасывает из него кровь.
Фейхтвангер таких людей опасался и не любил. Саша рассказала, что Мехлис с его шестиклассным образованием тянется к интеллектуалам и даже собрал неплохую библиотеку, которой владеет, как евнух гаремом.
Он приехал к Фейхтвангеру в первый же день его пребывания в СССР и попросил достойно ответить на пасквиль ренегата Жида. Фейхтвангер тут же написал статью «Эстет в Советском Союзе». Мехлис ее жадно схватил, увез, а потом опять приехал и сказал, что надо выбросить некоторые острые места.
— Понимаете, — говорил Мехлис, округлив глаза, — он сам заказал вашу статью. Он сам будет ее читать. А вы Его называете просто Сталин. Как можно?
— А как мне его называть? Джугашвили? — удивился Фейхтвангер. Мехлис схватился за сердце.
Вмешалась Саша, и Фейхтвангеру пришлось уступить почти во всем.
— Жид был прав, — сказал он Саше с горечью. — У вас все держится на промывании мозгов.
— Бросьте, — ответила она, — человек не должен разуверятся в мироздании из-за того, что кто-то в трамвае наступил ему на ногу.
Новый 1937 год Фейхтвангер встречал в гостинице «Националь». В празднично украшенном зале собрались ветераны Коминтерна, немецкие антифашисты, активисты братских компартий, левые интеллектуалы из стран Европы и Америки, командиры интернациональных бригад, прибывшие из Испании прямо с фронта. Фейхтвангер увидел в зале несколько знакомых лиц, фамилии которых были известны всему миру.
На освещенной эстраде играл джазовый оркестр под управлением невысокого коренастого человека с грубым, но привлекательным лицом.
— Это наш король джаза Леонид Утесов, — шепнула Фейхтвангеру Саша.
Бой кремлевских курантов возвестил о наступлении нового 1937 года.
Все подняли бокалы за Сталина, за социализм, за гибель Гитлера.
Люди веселились и танцевали, не подозревая о том, что для многих из них этот Новый год был последним в жизни. Они с надеждой смотрели в будущее и не ведали, что их удел — пуля в затылок или медленная гибель на Колыме.