— Почему обреченного?
— Потому что демонстрацию расстреляют. Такая петиция — это ведь провокация. Как пить дать расстреляют. Ну и прекрасно. Если не поливать кровью рабов ростки свободы — они усохнут.
— Да, но позволяет ли такое революционная этика? — Рутенберг осторожно поставил на край стола пустую рюмку.
— Ты это серьезно? — удивился Савинков. — Не существует революционной этики. Если вообще можно убить человека, то безразлично кого и по каким мотивам. Почему, например, министра убить можно, а мужа своей любовницы нельзя? Поэтому мы, революционеры, никого не убиваем. Когда нужно кого-то убить, убивает партия, убивает БО, а не я или ты. Думаю, что ты даже не представляешь, какую взрывчатую смесь готовит твой поп. Она может разнести всю империю. Все остальное не имеет значения. Это настолько важно, что инструкции тебе даст сам Иван Николаевич.
Встретив вопросительный взгляд Рутенберга, Савинков пояснил:
— Иван Николаевич это наш шеф, товарищ Азеф. Мое предложение кооптировать тебя в БО одобрено, так что тебе уже можно это знать. Да вот и он сам.
У их столика неизвестно откуда возник человек, толстый, грубый, с одутловатым тяжелым лицом и вывороченными губами. Глаза у него были темные, глубокие. Казалось, что в них нет зрачков. Он кивнул Савинкову и сел, не глядя на Рутенберга.
— В воскресенье состоится демонстрация рабочих. Гапон поведет их к Зимнему дворцу, — сообщил Савинков.
— А Мартын свою задачу знает? — Азеф все еще не смотрел на Рутенберга. Голос у него был неприятный, гнусавый.
— Я буду рядом с Гапоном, — сказал Рутенберг, успевший оправиться от чувства неловкости.
— Очень хорошо, товарищ Мартын, — впервые скользнул по нему взглядом Азеф. — Скажите, у вас есть револьвер?
— Да, он всегда со мной.
— Ну и замечательно.
Лицо Азефа приняло сонное выражение, он помолчал и произнес, лениво растягивая слова:
— Если царь все же выйдет к народу, то убейте его.
Заводской двор не вмещал и сотой доли собравшегося люда. Сплошная человеческая масса заполнила все прилегающие кварталы. Бурлило и волновалось живое море.
Гапон стоял в гуще толпы, бледный, растерянный, сомневающийся. Подошел Рутенберг, как всегда подтянутый и спокойный.
— Есть ли у вас, батюшка, какой-нибудь конкретный план? — спросил он.
— Вовсе нет, — ответил Гапон.
— Но ведь солдаты могут открыть огонь, — сказал Рутенберг.
— Нет, не думаю, — неуверенно произнес Гапон.
Рутенберг пожал плечами и достал из кармана карту Петербурга с заранее подготовленными отметками.
— Если солдаты начнут пальбу, то отходить мы будем вот сюда, — показал он. — А вот здесь мы построим баррикады, потом захватим оружие на ближайших складах и начнем прорываться к Зимнему дворцу.
— Да! Да! — поспешно согласился Гапон, но было видно, что он все еще не врубился в ситуацию.
А люди все шли и шли. Гапон постепенно успокоился и обратился к народу.
— Товарищи, — заговорил он со страстью, — если нас не пропустят, то мы силой прорвемся. Если войска станут в нас стрелять, то мы будем обороняться. Часть войск перейдет на нашу сторону, и тогда мы устроим революцию. Воздвигнем баррикады, разгромим оружейные склады, разобьем тюрьму, займем телеграф и телефон. Эсеры обещали нам бомбы, и… наша возьмет!
Толпа откликнулась восторженным ревом.
Полиция была предупреждена о том, что рядом с Гапоном будет находиться террорист, которому поручено убить государя, если он выйдет к народу. Поэтому по настоянию министра внутренних дел князя Святополка-Мирского государь уехал в Царское Село. На основании этой же информации 8 января солдатам и казакам раздали боевые патроны. Развели также мосты через Неву. Войска расчленили районы города, чтобы не пропустить многотысячные толпы на Дворцовую площадь.
Началось похожее на крестный ход шествие. Колыхались хоругви, блестели золотые лики святых, кое-где виднелись царские портреты. Люди тяжелого труда шли и пели: «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое».
Гапон с Рутенбергом находились во главе колоны.
У Нарвских ворот грянул первый залп. Потом второй, третий. Крики ужаса слились в один сплошной вопль, смешались со стонами умирающих. Люди бросились врассыпную, но пули их догоняли. Стрельба велась уже беспорядочно, без перерыва.
— Свобода или смерть! — кричал Гапон. Он бежал спотыкаясь, путаясь в рясе. Лицо его было искажено страхом и ненавистью. Одна из пуль задела его ладонь, и он упал.
У Невской заставы в обезумевшую толпу врезались казаки с обнаженными шашками и нагайками. Они теснили людей, рубили их, топтали конями — убегавших ловили арканами и волочили по мостовой.
И, в довершении всего, солдаты лейб-гвардии Преображенского полка прицельным огнем посшибали взобравшихся на деревья ребятишек. Это уже просто так, для забавы.
Точное количество погибших в тот день неизвестно. Установлено лишь, что их было несколько сотен, да раненых набралось до двух с половиной тысяч. Многие жертвы расстрела, упрятанные в мешки из-под картошки, были тайно захоронены в различных районах Петербурга, чтобы скрыть масштабы трагедии. Формально ответственность за это побоище несет великий князь Владимир Александрович, занимавший пост командующего Санкт-Петербургским военным округом. Слабый по натуре, он растерялся, впал в панику, и ситуация вышла из-под контроля.
Государь же ничего о происходящем в столице не ведал, что не помешало революционерам и обожавшим их либералам указать на него обличающими перстами. Это они прозвали его «Николаем кровавым».
А он, получив в Царском Селе известие о произошедшем, записал в дневнике с несвойственной ему эмоциональной лапидарностью:
«Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!»
Рутенберг прикрыл своим телом и вывел из-под огня впавшего в прострацию Гапона. В каком-то проходном дворе складными ножницами своего перочинного ножа подрезал ему волосы.
— Нет больше Бога, нет царя, — прохрипел Гапон, глядя перед собой остановившимися глазами. Он сбросил шубу и рясу и надел шапку и пальто одного из рабочих.
О том, что было дальше, пусть лучше расскажет сам Рутенберг:
«Через забор, канавку, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.
В квартиры нас не пускали.
О баррикадах нечего было и думать.
Надо было спасать Гапона…
Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.
Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.
Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего и, получая в протянутые руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:
„Свято“.
Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
Когда мы, оставляя за собой кровь, трупы и стоны раненых, пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.
Меня его поведение коробило.
Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе над молившейся на него толпой, видел его, звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.