— Отдаст?
— Непременно. Уж это как водится.
— Ну, а чем же вы тогда недовольны?
— Я-то доволен. По мне хоть каждодневно такие скачки. А из людей-то ведь наверняка кого-нибудь зашибли. Вон женщину-то еле подняли.
— Где?
— Да вот… Рядом с вами стояла.
Август оглянулся. Лицо его мгновенно стало серым. В двух шагах от него, поддерживаемая под руки какими-то женщинами, стояла Надя, и почему-то очень долго, внимательно смотрела вниз, на свои ноги.
— Надя, что с тобой? Тебя ушибли? — спросил он, бросившись к ней.
Она подняла на него какое-то чужое, незнакомое лицо с бескровными губами, тихо сказала:
— В больницу… Скорее…
— Надежда Сергеевна! У вас дочка!
— Неужели… Она будет жить?
— Безусловно, будет жить. Она вполне здоровая. Красивая. Крикунья.
— Но ведь ей только…
— Это ничего. Ничего. Бывает, что из таких, ого, какие богатыри вырастают.
— Если не будет богатырем — это ничего. Пусть лучше будет счастливая.
— Счастливая, счастливая будет. А как же.
— Покажите мне ее.
— Сейчас она спит.
— Все равно, покажите сейчас…
Старая акушерка с добрым морщинистым лицом вдруг замолчала, посмотрела на роженицу серьезно и внимательно и пошла в соседнюю комнату.
— Ну вот… Глядите на свое чадо… Слушайте, как мы сопим носиком, — сказала она, возвратись и бережно держа на полусогнутых руках белый сверток.
Надя приподнялась на локтях и долго смотрела на ребенка. Потом она снова откинулась на подушку, тихо сказала:
— Скажите, пожалуйста, няне… Пусть сообщит мужу. Петербургская улица, гостиница Малышевой, комната двадцать восьмая, на втором этаже.
Что-то пощекотало сразу обе щеки, потом шею. Надя провела по лицу тыльной стороной ладони и удивилась: оказывается, она плакала. И лицо, и шея были мокры от слез.
Надя хотела достать из-под подушки белый батистовый платочек и вытереть слезы, но передумала: пусть льются. Ей хотелось лежать так, в слезах, отдавшись ощущению переполнившего ее счастья.
Это было новое чувство, еще не знакомое, не похожее на то счастье, которое она испытала, когда приехал Август, заполнивший собою, казалось, весь мир, всю вселенную.
Удивительно ясно хранит память те дни. Словно сейчас видела Надя и белые облачка в высоком предвечернем небе, похожие на стаю живых лебедей, и желтую иволгу в таинственно-тихом саду Худайкула, и каплю росы на листике мяты, и даже черного муравья, поразившею ее своим удивительным упорством. И ничуть не казалось странным, что во всем этом и всюду она видела только одно: счастье.
Куда бы она ни пошла, что бы ни делала, в душе ее все время, не умолкая, звучала музыка, словно играла скрипка. Надя прислушивалась, спрашивала себя: «Что это?.. Что со мною?..» И все бросала, что бы в тот миг ни делала: если шла — останавливалась, если бинтовала кому-нибудь рану — переставала раскручивать бинт, если хотела откусить яблоко — замирала, прислонив его к теплым полураскрытым губам. В те мгновения скрипка то умолкала, то опять начинала играть, и в этой музыке, в этих звуках ей все слышались бессмысленные, а может, наоборот, проникнутые глубоким смыслом слова: «Август… люблю… Он любит меня… Любит… любит… Это счастье… Мы счастливы…»
И вот теперь совершенно новое, иное чувство, совсем не похожее на то. И удивительно, что она не может понять, разобраться, какое из них дороже: то прежнее, которое уже было и еще, наверное, будет, или это, какое она испытывает сейчас и которое ей дала вот эта крошка с кукольным носиком и закрытыми, еще припухшими веками.
«Дочь! Анна Александровна сказала, что это моя дочь. Моя?.. Неужели моя?.. Боже мой! Да может ли что-нибудь в мире быть дороже ее! Какое счастье может сравниться с этим!»
Да, она не знала, не предполагала даже, что счастье бывает разное. Разное! Удивительно! Однако хорошо бы еще раз взглянуть на свою дочь. Дочь! Вот тебе и раз! Живой человек! Сопит, дышит, кричит… А потом будет смеяться, разговаривать… Будет говорить «мама»!
«Мама! Я — мама! Боже мой, что же это за счастье такое — мать!
Нет. Нельзя лежать. Невозможно».
Она осторожно спустилась с кровати; на цыпочках, ступая по холодному крашеному полу, подошла к двери, тихонько приоткрыла ее, глянула в коридор.