Нередко происходил и такой разговор между кузнецом и проезжим человеком:
— Эх, хороша, кузнец, у тебя водичка! Попить, что ли, еще немного?! — И опускал в ведро белую жестяную кружку, а то прикладывался губами прямо к краю ведра, слегка наклонял его на себя и с удовольствием проливал немного на землю. — А что, мастер, не перековать ли правую переднюю у моего чалого?.. А? — спрашивал он.
— Не знаю.
— Ну-ка посмотри.
— Если коня бережешь, то надо перековать.
— Давай, братец, сделай доброе дело.
Так случалось при отце, случалось и после.
Вот почему, хоть и скуп стал Курбан, но, видно, послушался доброго совета проезжего человека и больше никогда ни с кем не заводил разговора о деньгах за свою воду.
Юнус, сосед, у которого старый Ахмед Шамансуров с сыном жил лет пятнадцать, был, кажется, последним человеком, который узнал о скупости Курбана.
Это произошло неожиданно. Поднявшись однажды на рассвете, чтобы идти в кузницу, Курбан аккуратно сложил ватное одеяло, рыжий отцовский халат из верблюжьей шерсти, яловые сапоги, взял зеленый сундучок, обитый желтыми полосками жести, завернул все это, кроме сундучка, в свою черную кошму с красными узорами по краям и в середине, и позвал к себе хозяина.
— Сколько я вам должен, дядя Юнус?.. — спросил он, раскручивая на себе поясной платок из грубой белой маты, чтобы достать деньги.
— То есть… за что же должен, Курбан? Разве… ты что-нибудь брал у меня?..
— Ничего не брал, дядя Юнус.
— Ну?..
— Возьмите с меня за постой.
— Погоди, погоди. За какой постой? У меня не каравансарай, и ты не лошадь!
— Ну, стало быть, за ночлег, за харч, что полагается.
Юнус поглядел на него внимательно.
— Погоди, сынок, — сказал он ласково. — Ты что это надумал?.. Ведь мы с тебя еще не спрашиваем. Или, может, жена что-нибудь, Кундузой моя? Так ведь она должна была мне сказать.
— Нет. Тетушка Кундуз тоже не просила денег. Я сам хочу рассчитаться. Ухожу от вас… в кузницу.
— Так иди. Чего ты разговор затеял?
— Не затеял я, дядя Юнус. Мне просто надо… жить в кузнице. В кузнице надо жить, понимаете?
— Нет, сынок, не понимаю. Ты что? Уходить от нас собрался?
Юнус осмотрелся в тесной комнатке: сквозь ранний утренний сумрак только сейчас заметил в углу черный тюк из кошмы да зеленый сундучок рядом с ним. Юнус опять поглядел на Курбана и вдруг опустил голову, словно виноватый.
— Может… мы обидели тебя чем? — спросил он глухо, не поднимая головы. — Может, дочка Тозагюль обидела? Да ты бы это… презрел ее обиды. Ну что с нее спрашивать? А не то — так я могу и язык ей укоротить. Я ведь отец.
— Нет, дядя Юнус. Никто в вашем доме не обидел меня. Хорошо мне было у вас. Всегда хорошо. Но уходить все равно надо.
— Ну что ж… уходи, коли так. Не потрафили, так уходи.
— Что вы, дядя Юнус! Ведь я не хочу вас обидеть. Вам и без меня жить невмоготу, а со мной и того труднее.
— Так ты ведь не даром живешь…
— Не даром, сам знаю, дядя Юнус. Надо платить вам больше. Да теперь я и этого не смогу давать. Трудно заработать стало даже на ячменную лепешку. Вот я и ухожу.
— Зачем же? Так живи… ладно. Спи хоть тут, в тепле. Не спросим мы с тебя денег.
— Нет, дядя Юнус. Я вашей доброты не забуду. Но не могу я так. Скажите, сколько с меня полагается?
— Иди. Скажу как-нибудь после. Вот приду в кузницу и скажу. Разочтемся. Мне серп нужен… для Тозагюль. Камыш будет жать. Потом продадим тот камыш, если найдется охотник.
— Ну так зайдите, дядя Юнус, пожалуйста. У меня очень хороший серп есть. Зайдите.
— Зайду.
Курбан взвалил на плечи свои пожитки черный скрученный войлок да зеленый сундучок с висячим замком, — сильно пригнулся, шагнул через порог и пошел по узкой зыбкой тропе, по краю рисового поля, заполненного водой, к большому проезжему тракту, где стояла его кузница.
Сизокрылый рассвет поднимался ему навстречу.
В темной мазанке, оставшейся позади, единственное крохотное оконце из промасленной бумаги вместо стекла выходило на восток. Курбан не видел, как чья-то смуглая тонкая рука осторожно приоткрыла промасленный уголок бумаги, и две женские головы, коснувшись друг друга, прильнули к просвету. Пока тропинка не свернула в сторону и Курбан не скрылся за камышами, две пары черных агатовых глаз все смотрели ему, вслед.
Переселившись в кузницу, Курбан продал проезжим людям рыжий отцовский халат из верблюжьей шерстя, яловые сапоги, ватное одеяло и даже черную с красными узорами кошму. Ничего у него теперь не осталось, кроме клочка старой кошмы, на которой он спал, да стеганого ватного халата, которым укрывался в холодные зимние ночи, а все остальное время аккуратно свернутый халат либо лежал, бережно прикрытый какой-то ветошью, либо служил Курбану подушкой. Была у молодого кузнеца мысль и этот халат продать. Вытерпел бы и зимой, без халата бы проходил. Какая тут зима! Мало ли ходит поденщиков, батраков да ремесленников всяких босиком круглый год — и зиму, и лето без халатов, в домотканых рубахах из маты, и ничего, не замерзают. Сильное было, одним словом, искушение положить в заветный зеленый сундучок еще хоть один серебряный целковый, да устыдился Курбан вот чего: как покажется зимой на глаза Юнусу, Кундузой да Тозагюль, что им скажет?.. Ведь встречаться все-таки с ними приходится.
Короче говоря, был Курбан одержим одной заботой: как можно больше добыть денег, а на что они ему, что он задумал — никто не ведал.
Слухи ходили, что есть у молодого кузнеца деньги, и будто бы немалые. Хранит он их в зеленом сундучке, а где тот сундучок, один аллах ведает.
Были слухи и обратные, что нет у Курбана-кузнеца даже медного гроша, потому что сидит он голодом, на одной ячменной лепешке, даже чай пьет не каждый день.