— О-о, ты, оказывается, совсем молодой мастер! — продолжал Низамхан, еле кивнув на приветствие кузнеца. — Скажи-ка, парень, где здесь живет человек по имени Юнус? Юнус Кенжаев. Знаешь?
— Знаю.
— Так скажи, как к нему проехать?! Ну-ка, объясни повразумительней! Сможешь?
Курбан помедлил какую-то долю секунды, ответил:
— Не знаю. А зачем вам Юнус, байбача? Он ведь бедный человек.
Смутная догадка шевельнулась в душе, тревога гулко, как набат, застучала в сердце.
— Бедность — не порок. Я его сделаю богатым. Говорят, у него очень красивая дочь. Верно это?
— Не знаю, байбача.
Теперь Курбана самого словно схватили за горло, и голос стал хриплый, тяжелый.
— Так скажи мне, как к нему проехать. Или лучше проводи нас. Я хорошо заплачу тебе. Вот, лови! — Всадник кинул золотую монету, величиной с пятиалтынный, она звонко стукнулась о сухую землю и куда-то откатилась в сторону. Курбан даже не шевельнулся, стоял с опущенными руками.
— Ну так проводи нас, мастер, — опять сказал всадник.
— Не могу, байбача.
— Почему не можешь?
— Не могу. Нога не годится. Зашиб.
— Тогда скажи, как проехать.
— Проехать? Да вы и сами найдете.
— То есть как найдете?! Ты расскажи.
— Да что ж тут рассказывать. Как увидите направо в камышах тропинку, так и сворачивайте на нее.
Курбан больше не сказал ни слова, повернулся и ушел в кузницу. Он поднял с земли остывшую подкову, зачем-то сунул ее в потухшее горно.
Всадники уехали, веселые голоса их и топот копыт слышались до тех пор, пока они, видно, не свернули с дороги. Кузнец снял фартук из телячьей шкуры — он был жесткий, негнущийся, как доска; Курбан сам выделывал шкуру для фартука, купив ее у бродячего старьевщика Убая, который собирал рога, кости, тряпье, копыта, разъезжая по кишлакам, — вышел опять за порог, достал из закрученного пояса домотканых штанов табакерку с красивой махорчатой кисточкой. Курбан любил этот короткий отдых, пока доставал из пояса красивую темно-вишневого цвета тыквянку, величиною с канарейку. Он наслаждался, пока держал ее в руках, не спеша тянул пушистую пробочку, насыпал в ладонь добрую щепоть зеленого наса — крепкого тертого табаку, — и, наконец, ловким привычным движением кидал его под язык. Потом снова закручивал табакерку в пояс штанов, стоял за порогом кузницы, полуголый, без фартука, без рубахи — единственную бязевую рубаху с двумя заплатками Курбан берег, — работал только в фартуке, набросив его на голые плечи и завязав за спиной сыромятными ремешками, смотрел на сереющую в сумерках дорогу, с наслаждением чувствуя, как пощипывает во рту крепкий табачок. Но сегодня ни табакерка, ни хороший табак не принесли ему удовольствия. Неподвижно глядя куда-то перед собой через дорогу, Курбан машинально кинул под язык щепоть табаку и, закручивая табакерку в пояс штанов, вдруг уронил ее, а обернувшись, чтобы поднять, наступил на нее своей босой широкой ногой так, что хрупкая вещичка хрустнула, как сухой тополевый листок. Курбан даже взвыл от досады, как от жгучей боли. Табакерка осталась ему еще от отца и была, быть может, единственной из немногих у Курбана любимых вещей. Что у него еще оставалось?.. Зеленый сундучок, обитый оранжевыми полосками жести! Но сундучок приобрел теперь особое значение и особый смысл, и чувства Курбана к этому сундучку стали как-то раздваиваться: с одной стороны — он напоминал ему об отце и внушал какое-то благоговение, с другой — он стал просто сундучком с деньгами, и его надо было беречь, беречь, иначе, если что-либо случится с этим сундучком, — все пропало: все мечты, все думы, все чувства, вся жизнь — сам Курбан пропадет тогда навсегда. Этот сундучок стал дороже жизни, и, пряча его или изредка отпирая, Курбан уже не испытывал того первого чувства, которое напоминало ему об отце, о детстве. Уже совсем иное, словно постороннее чувство, владело им. Сундучок стоял в таком месте, где бы его никто не нашел. Курбан открывал его раз в неделю, по четвергам, под пятницу, когда прятал в него недельный заработок. Изредка Курбан разговаривал с ним, точно с живым существом.
— Молодец! Ты меня выручишь. Ты хранитель моего счастья! Смотри у меня!
И похлопывал при этом его по крышке.
Кроме сундучка да табакерки были у него еще отцовская тюбетейка да сатиновый бельбаг — поясной платок. Надевал он их только по каким-нибудь особо торжественным случаям, когда уходил из кузницы.
Табакерку ему было очень жаль. Курбан сидел перед ней на корточках, собирал с земли табак в черную ладонь, стонал и качал головой.
«Желтая птица… Золотой мне кинул… А сам… Жизнь хочет отнять у меня… Желтая птица, — шептал он сухими губами. — Табакерка, что же… Можно другую купить. Убай — старьевшик — ездит на своей тележке, у него есть очень хорошие… Но ведь эту отец оставил, — вот что жалко. И табачок тоже рассыпался… Теперь и под язык заложить нечего. Желтая птица! За счастьем сюда приехал… Нет, ты его не получишь! У меня тоже сундучок есть. Он с твоим богатством сравниться не может, конечно… Ты можешь дать Юнусу два сундучка… три! Слушай, Желтая птица, если ты это сделаешь, я убью тебя! И Юнуса убью… И ее убью… Да… Это я, кузнец Курбан, тебе говорю, «чумазый», «собака».