Выбрать главу

Комиссар тяжело вздохнул, поднялся из-за стола и развел руки в стороны.

— Жаль… очень жаль. Думаю, Пресвятая Дева Арагонская плачет, видя каждого нераскаявшегося грешника.

Кто-то в толпе всхлипнул.

— Приступайте, — кивнул брат Агостино и тут заметил какое-то шевеление там, позади толпы.

— Брат Агостино! — крикнули оттуда. — Остановите аутодафе!

Комиссар Трибунала прищурился. Теперь он видел, что это монахи — двое крепких, высоких доминиканцев.

— У нас требование о передаче Олафа по кличке Гугенот Сарагосскому Трибуналу!

— Как так? — не понял брат Агостино и принял из рук пробившегося сквозь толпу монаха четвертушку бумаги.

Это действительно было требование столичного Трибунала. Печать Главного инквизитора говорила сама за себя.

— Мы его забираем, — кивнул один из доминиканцев.

— Но как?.. Откуда?.. — запротестовал Комиссар. — Олаф Гугенот и в Сарагосе-то никогда не был! За что его там обвинять?

— Это нас не касается, — замотал головой доминиканец. — Мы только исполняем приказ.

Бруно сделал единственное, что мог: вместо одного из имен вписал «Олаф Гугенот», а на месте адреса — название своего города. Так что общее число истраченных листов с печатью Главного инквизитора с числом отправленных требований совпадало. А уже на следующий день, сославшись на плохую освещенность, Бруно переместился к окну и теперь записывал показания свидетелей и подсудимых, не переставая следить за тем, что происходит во дворе.

Там, во дворе, как всегда, стояла длиннющая очередь из привезенных со всех концов Арагона подсудимых — каждый в сопровождении доставившей его пары доминиканцев. Ни Трибунал, ни тем более пересыльная тюрьма с потоками хлынувших из провинций подсудимых не справлялись. И простых людей среди отобранных у провинциальных Трибуналов подсудимых почти не было — все больше старосты да главы советов.

«У честного мастера и часы не лгут», — спасаясь от новых мыслей, повторял слова отца Бруно, однако это уже не помогало. Отсюда, из окна Трибунала, он уже видел, что Арагон состоит из многих сотен отдельных «часов», и прямо сейчас Инквизиция под видом борьбы с ересью методично выдергивала из них притертые регуляторы хода, ничего не ставя взамен. Огромный церковный механизм целенаправленно разрушал всю систему самоуправления городских магистратов, сельских общин и ремесленных цехов.

А однажды вечером, когда работа уже подходила к завершению, Бруно привычно глянул в окно, и все посторонние мысли как сдуло ветром. Возле здания Трибунала остановилась тюремная карета, и из нее вывели путающегося в собственных ногах Олафа.

— Я в туалет! — крикнул Бруно старикану и выскочил в коридор.

— Смотри недолго! — отозвался Комиссар. Бруно скатился по лестнице, выскочил во двор и метнулся к охранникам.

— Наконец-то вы его привезли!

— А что такое? — оторопели доминиканцы.

— У нас уже все свидетели по его делу собрались!

— Но его сначала положено оформить в тюрьму, — возразили монахи.

— Я сам оформлю, — отмахнулся Бруно. — Давайте я распишусь!

Доминиканцы глянули на выстроившуюся перед пересыльной тюрьмой очередь, затем на давно знакомого им шустрого писаря Трибунала и после секундного замешательства махнули рукой.

— Ладно, расписывайся…

Бруно выхватил у них сопроводительный лист, размашисто начертал «Руис Баена» и подхватил отца под руку.

— Олаф…

Мастер лишь мотнул головой, но продолжал смотреть вниз — под ноги.

— Он не слышит ничего, — пояснил один из собравшихся отъезжать на карете доминиканцев. — У него что-то внутри головы лопнуло.

Бурно глянул на вытекшие из ушей да так и присохшие на щеках струйки крови, стиснул зубы и силой потащил Олафа прочь от здания Трибунала.

Кампанию Инквизиции против «новохристиан» Томазо открыл сам — естественно, в один из еврейских праздников.

— Мир вам, — вошел он во главе двух дюжих охранников в первый же еврейский дом.

Они обедали — всей семьей.

— Мир и вам, сеньоры, — нерешительно заулыбалось в ответ еврейское семейство.

— А кто из вас Себастьян?

— Я, — привстал один, красивый парень лет семнадцати.

— Рубаха чистая… молодец, — прищурился Томазо, подошел ближе и принюхался. — И тело вымыл. В честь праздника?

— Да, — растерянно ответил тот и тут же спохватился: — Нет, что вы! Просто захотелось помыться, а рубаху мать постирала.

— А почему креста на груди нет? — не давая ему опомниться, поинтересовался Томазо.

Парень охнул и торопливо прикрыл рукой треугольник груди.

— Простите, я забыл.

Томазо понимающе улыбнулся, подошел к столу и пригляделся к блюдам.

— Конечно же, кошерное… и ты, как я вижу, тоже ешь…

Семья растерянно молчала.

— Ну что, — потер ладонь о ладонь Томазо, — собирайся, Себастьян, ты арестован.

— За что? — обмер тот.

— Как за что? — улыбнулся Томазо. — За ересь. Если быть совсем уж точным, за жидовскую ересь.

Он еще долго и с удовольствием наблюдал, как это работает — с точностью хорошо отлаженного часового механизма. Крещеные евреи, даже те из них, кто искренне принял Христа как Спасителя, прокалывались как раз на таких вот мелочах.

Стоило еврею помыться или надеть чистую рубаху, выпустить из мяса кровь или выбросить несъедобные с его точки зрения железы — и приговор был готов. В конце концов их начали брать даже за то, что новохристианин по умыслу или по ошибке поел мяса барана, зарезанного евреем, или по обычаю проверил остроту ножа ногтем.

Далеко не всех из них ставили на костер; более всего инквизиторам нравилось приговаривать уличенных в мелких проступках евреев к прибиванию рук и ног гвоздями — на час, на два, на день… Но по какой бы причине крещеный еврей ни попадал в Инквизицию, его обязательно приговаривали к конфискации имущества. А поскольку все ссудные и обменные лавки по внутрисемейным соглашениям были записаны как раз на крещеных, они мгновенно переходили в руки приемщиков Инквизиции, а после выплаты доли доносчика — Церкви и Короне. Ловушка сработала — да еще как!

Исаак Ха-Кохен стремительно завершал дела. Собрал платежи по мелким, давно уже выданным сеньорам ссудам и вернул вклады удивленным горожанам. Завершил несколько старых многоходовых комбинаций и сел писать письмо сеньору Франсиско Сиснеросу.

«Целую Ваши Ноги, Наш Высочайший Покровитель и Отец», — написал он и в гладких, полных почтения фразах напомнил, что время урожая давно прошло и ему, старому недостойному Исааку Ха-Кохену, пришло время отдавать взятые под процент деньги гранадским евреям. Добавил между делом, что не так давно принял христианство, а потому теперь имеет полное право легально заниматься семейным делом. Пожелал успехов, рассыпался в любезностях, подписал, свернул письмо в трубочку и опечатал фамильным перстнем. Вызвал Иосифа, поручил доставить письмо воюющему в далекой Италии сеньору Франсиско, проводил его до ворот, поцеловал и принялся ждать. И, как он и предполагал, наступил момент, когда брат Агостино во главе нескольких доминиканцев ввалился в его лавку.

— Уже понял? — хмыкнул он.

— Конечно, — кивнул одетый в свой лучший, а на самом деле единственный бархатный камзол с кружевным воротником Исаак. — Но тебе ведь нечего мне вменить.

— Ты так думаешь? — хихикнул Комиссар.

— Конечно, — уверенно кивнул Исаак. — Я стар и прожил среди христиан вдвое дольше, чем ты, и уж, будь уверен, с тех пор, как я окрестился, я не нарушил ни единого христианского правила.

Комиссар поджал губы, и старый меняла, видя, к чему движется дело, сорвал с шеи кружевной воротник, не без труда встал на изуродованные ревматизмом ноги и выдернул шпагу. Двоих каплунов он бы с собой забрал точно.

— В могилу торопишься, старый пень, — не веря своим глазам, выдохнул Комиссар, — и даже не хочешь узнать, кто на тебя донес?