— Чего вы хотите, Альфред Тутайн? — спросила она.
Он не ответил, приблизился к ней на два шага.
— Чего вы хотите? — переспросила она и быстро прибавила: — Выйдите!
Матрос смутно почувствовал, что должен заговорить или, по крайней мере, что-то обдумать. После короткого размышления он решил, что просто и открыто скажет: он, мол, предупреждал Густава, но теперь слишком поздно. Двери, которые однажды закрылись, не могут потом распахнуться, сохранив невиновность. — Но он воспринимал эти слова только как начало чего-то невыразимого. И не знал, что с ними делать потом. Он еще думал, на этой крайней грани, что может быть посредником жениха, другом другого мужчины. Но тут он услышал, как Эллена громко, с угрозой в голосе говорит:
— Я хочу, чтобы вы вышли отсюда. Немедленно!
Один прыжок — и он оказался возле койки. Он теперь видел Эллену близко перед собой, как исполненное желание. Он вдвинул левое колено в ее говорящий рот. Зажал ей ноздри. Она мгновенно стала недвижной. Он медленно поднялся. И внезапно осознал, что стоит здесь сам по себе — что нет другого мужчины, который, так сказать, прикрывал бы его со спины. Он распознал обещание, когда-то данное самому себе. Уставился на зияющую рану в своей промежности, на эти дикие заросли плоти. Тягучая чернота его похоти{33} достигла намеченной цели. Но он этой возможностью не воспользовался… Он смотрел на лицо Эллены. И не узнавал его. Лицо, теперь бесформенное, налилось красной мутью. Он утратил надежду. И обеднел настолько, что даже не чувствовал страха. Он пялился в пустоту. Существовала только неподвижность, затишье. Даже его собственные ощущения, коварные и откормленные, пребывали в покое. Всякое чувство его покинуло. Только совершенное им преступление оставалось здесь. Оно одно было зримым.
— Боитесь умереть? — спросил я.
— Очень боюсь, — ответил Альфред Тутайн.
— А жить дальше вы можете? — спросил я.
— Я больше не выдержу одиночества, — сказал Альфред Тутайн.
— Вот как? — не отставал я. — Но ведь одно противоречит другому.
Альфред Тутайн начал беззвучно плакать. Я находил, что это странное зрелище. Матрос все еще стоял передо мной. Голова его скрывалась в тени; слезы становились видимыми только тогда, когда они, эти прозрачные капли, оказывались в подложечной впадине, соединялись по две и тонким ручейком стекали к пупку, исчезая за поясом брюк.
— Вы раскаиваетесь? — спросил я.
— Я чувствую себя виновным, — ответил матрос, — но не способен представить себе, что все могло сложиться как-то иначе. Я изменился внезапно. И не сопротивлялся этому. А ведь дело только в сопротивлении. Неважно, какого рода… Потому я и уничтожен… Я слишком мало задумывался.
Я вспомнил, как этот молодой убийца, едва успевший навлечь на себя проклятие, сказал неделю назад, в моей каюте на борту «Лаис», что, дескать, всякая вина внезапна. Теперь я спросил, принимал ли матрос греховное решение совершить убийство загодя… или позже… на улиточной тропе злого помысла.
— Никогда, — ответил Альфред Тутайн.
— Провидение не проявило к вам жалости, — сказал я.
— Оно многих хватает жесткой хваткой. У меня полно товарищей по несчастью, — возразил Альфред Тутайн. — Бедные (те, кто почти лишен души, хлеба и хорошей жизни), если их своевременно не взнуздали, призваны стать орудием зла.
Он смотрел на меня умоляющими глазами. Но упорно не поддавался сентиментальному настроению, которое пыталось им овладеть.
— Вы слишком рассудительны, не способны на быструю реакцию, — сказал он еще. — Так вот, эти бедные…
Почти задыхаясь от слез и соплей, засыпанный комьями невыразимых и в принципе нескончаемых размышлений, Альфред Тутайн выталкивал из себя новые слова с трудом, именно что толчками.