— Аниас, все дело в том, чтобы не сдаваться, — сказал он. — Нужно требовать, требовать своего и не бояться дать пощечину любой из судьбоносных сил, которые тебе противятся.
— Ты что-то слишком раздухорился, — сказал я не без опаски; но я все равно радовался вместе с ним, хоть и не понимал причины его радости.
Мало-помалу он раскрыл мне свой план.
— Наша кровь, которой в каждом из нас пять или шесть литров, — точно так же она пульсирует в каждом животном, переросшем одноклеточную структуру, и в деревьях и травах… она окрашивает зеленью лес и сворачивается, обретая жуткий буро-красный оттенок, на дворах скотобоен, на полях военных сражений, на кухне во время праздничной кутерьмы, когда готовится жаркое для Йоля; так вот, эта кровь, с одной стороны, создает взаимосвязь между внутренними органами, которые пребывают в темноте (не будучи ни Богом, ни лучом, мы называем такое темным), а с другой — между кожей и омываемыми воздухом легкими, которые жадно тянутся к свежему кислороду, как если бы это был свет (речь всегда идет о свете и тьме); кровь становится носителем тысяч невесомых сил, выделяемых секреционными железами… и питанием для растущих образований, которым в организме поручены особые задачи, но которые лишены собственных аналогов желудка или кишечника… так, кровь изливается в почки, чтобы они могли накапливать мочу… многие биллионы отживших кровяных клеток разрушаются в селезенке… железо, придающее крови устрашающе красный цвет, поглощается печенью, которая благодаря этому вырабатывает желчь; а рождается новая кровь, биллионократно, в недоступных местах нашего организма, в обиталище души; костном мозге. Эту кровь мы можем смешать. Во всяком случае, если речь идет о твоей и моей крови, то ничто не препятствует нам заменить одну на другую. Ибо случай, который смешал в каждом из нас двоих определенные виды и определенное количество гормонов, чем жестко предопределил характер происходящего в нашем нутре распада и восстановления тканей, объекты нашего вожделения и отвращения, модель нашей любви и доступную нам меру познания, — этот случай ничего против такого смешения не имеет.
(Но мы с Тутайном, конечно, не получили доказательства специфического родства между нами в том, что касается гормонов и лимфы. Тогдашний уровень биологических знаний скорее подталкивал к выводу, что такая схожесть внутренних функций очень маловероятна — что, если исходить из свойственных нашей цивилизации представлений о жизненных процессах и особенно о наследственности, никакого такого родства не может и не должно быть. Из-за легкомыслия и воодушевления у нас не возникло опасений относительно рискованного предприятия, ставкой в котором были наши жизни. Мы даже не сознавали опасности, а если б и осознали, то лишь посмеялись бы над ней — так я предполагаю. Третий же, имевший все основания быть более осторожным, находился в тот момент под воздействием яда.)
Тутайн вскоре перестал одерживать себя и заговорил совершенно откровенно. К сказанному он присовокупил и другие аргументы: что мы приобретем лучшие познания друг о друге, что сможем пронизывать друг друга насквозь, как если бы перестали быть грубой твердой материей и уподобились бы лучам. Что если говорить о кровном братстве, которое прежде два человека могли ощутить только в момент одурманенности пищеварительным процессом, как тень настоящего чувства (мы тоже пытались испытать такое в часы своего исступления), и происходило это не иначе, чем при пожирании плоти жертвенного животного, — то отныне мы будем, оставаясь живыми, празднично наслаждаться каждой клеточкой и частью тела друг друга, причем безо всякого сношения с Косарем-Смертью, который при прежнем способе впрыскивал бы в наши желудки свои кислоты…
Итак, мы предложили себя доктору Йунусу Бострому в качестве объектов для редкого эксперимента. Он же в ответ произнес пространную наукообразную речь. На закваске веры в свои познания он поднимался над собой, как тесто возле теплой печи. Он сказал нам нечто бездонно-невразумительное: что игра эндокринных желез подчиняется статистическому закону и, значит, поставляет субстанцию для любых реинкарнаций, но при этом, дескать, никак не связана с плодовитостью отдельных индивидов… Он гордо откинул голову и убежденным сдавленным голосом объявил нам, что, несмотря на некоторые сомнения, готов к такому эксперименту и берет всю ответственность на себя. Он, мол… (он, возможно, давно видел нас насквозь, или Тутайн сам — заранее, без всякого стыда, — посвятил его в свой план. Тутайн стал очень неосторожным; а речи его порой казались чуть не циничными. Но ведь и доктор Бостром жил, не признавая запретов. Границы морально дозволенного, понятие о добросовестности врачебных действий в помутненном, отравленном сознании доктора становились весьма расплывчатыми… В нашем присутствии он взял шприц с морфином. «Это воодушевит меня, — сказал он, — и не принесет никакого вреда. Я разработал метод, устраняющий все негативные следствия — —» Мы были его сообщниками, а он — нашим.)