Я видел много, но мало чему научился и сам ничего не пережил{71}. Поскольку отличался от остальных. Я был животным только наполовину, то есть животным слабым. Сильные жеребцы всегда первыми оказываются рядом с течной кобылой… (Предостережения Тутайна сделались более настойчивыми.) Я привык к вони. К испарениям людей, к кусачему запаху мочи, уже разложившейся, которой маленькие дети пачкают свои лохмотья. К застоявшимся клубам влажного табачного дыма и кисловатым алкогольным парам. К гнилостному плотскому запаху потных, давно не следящих за собой мужчин и женщин. Ни один притон не казался мне слишком темным или тесным, ни одна компания — слишком сомнительной, ни один публичный дом — слишком дешевым и низкопробным, чтобы я поостерегся туда войти. Я хотел освободиться от предрассудков. Ничто меня не шокировало. Я рассматривал груди маленьких мулаток и дотрагивался до них. Но мне удавалось получить только скудные сведения о людях, я узнавал лишь о внешних перипетиях их бытия, о сумме неудач и трудностей, об ошибках, безумствах, болезнях… Что-то от меня ускользало, причем очень существенное. От меня это скрывали. Умалчивали нечто очевидное, всем известное и больше не обсуждаемое: внутренний путь, который они прошли, когда, отторгнутые обществом и вызывающие лишь недоверие, решились тащить дальше чудовищный груз самоутверждения. Как я молчал, так же молчали и они. Их слова, эти крошечные обломки наслоенных друг на друга горных пород, произносились на чужом языке и оставались для меня непонятными, бессвязными. Да и говорить было особенно нечего — кроме того, что все мы сидим в грязной забегаловке и потому подозрительны для добропорядочной публики.
Я даже не испытывал к ним сострадания. Я им всё прощал, как если бы был слепым и глухим богом; но не испытывал желания помочь им или вмешаться в их дела. Мы составляли случайное сообщество, которое легко распадалось и вообще постоянно пребывало в состоянии распада. Некоторые из моих новых знакомых уже на следующее утро не просыпались; другим удавалось повстречать свое счастье, которое возносило их в более чистый слой бюргерства. Третьи нанимались на корабль, и пряный воздух под неоскверненными небесами просветлял их, пока в очередной гавани они не попадали снова под власть тьмы… Несмотря на телесные соития, все относились друг к другу враждебно и предпочитали держать ухо востро. Ничто не стоило этим людям такого нервного напряжения, как любая попытка объединиться для общего дела. Когда они перешептывались, приближаться к ним было опасно, даже для проститутки. Все знали, что и ей, и любому, кто не понял важности момента, запросто могут выбить зубы. Даже герои преступного мира — они, может, еще больше, чем другие, — непрерывно заботились о собственной безопасности.
Тутайну до поры до времени удавалось отвлекать меня от подобных картин. Его объяснения казались мне более яркими, чем реальность. Вряд ли имеет смысл рассказывать о моей тогдашней холодной страсти, о потраченных впустую месяцах. Однако обучение в той бесполезной школе под конец увенчалось одним особым знакомством.
Речь идет о китайце Ма-Фу, то есть Отце-Коне{72}, — это, видимо, псевдоним. Я впервые встретил его в каком-то подвальном питейном заведении. Он сидел за малюсеньким круглым столом, задвинутым в самый угол. Позади него с гладких голых стен стекала светлыми каплями конденсированная влага: сгустившиеся облачка дыхания, пот, слезы, кофейный пар, алкогольные испарения{73}. Едва я зашел в помещение, взгляд мой упал на китайца. Этот человек не имел возраста. Он сидел здесь без всякой цели, занесенный сюда случайно… Он может подняться, исчезнуть, и я никогда больше его не увижу… Как раз это казалось невыносимым. Правда, такое пришло мне в голову только после того, как он исчез.
Три дня мы преследовали друг друга. Я еще неустанней, чем прежде, прочесывал все пивные в округе. Он меня подстерег. Во всяком случае, наши пути пересеклись. Я попытался держаться сдержанно, не выдать себя. Он тем более был в этом мастер. Оболочка медлительности обволакивала его любопытство. Когда он наконец заговорил со мной, на лице его отразилось детское удивление, будто он только что заметил меня и не может скрыть радости. Будто уже раскаивается, что позволил себе такое. Тень мучительного самоотречения легла на его лоб. И он бы наверняка тут же испарился, не ответь я на своем родном языке, что не понимаю его. Губы китайца искривились в вежливую гримасу сожаления, что он меня побеспокоил. Однако он не ушел. Он, тщательно подбирая слова, повторил свою фразу, которую на сей раз я не мог не понять, поскольку теперь он воспользовался моим родным языком. Я, очень удивившись, ответил ему.