— Порядкам, установленным людьми, и господству людей придет внезапный конец, ибо для мудрости не осталось пространства. Неразумие живет уже и в лесах, и на горах, — сказал китаец.
Догадался ли он, о чем я думаю, или просто прочитал на моем лице знаки озабоченности и подобрал для них соответствующее рассуждение общего характера?
Я ответил:
— Гармонии мира выстоят, сохранятся. Они отчетливее, чем сам материал. К ним не применима мера добра и зла.
Я снова повернулся к этим священным руинам мира…
Руки мастеров покоятся в их могилах. Но существует много могил, в которых больше нет рук…
Мысли мои омрачились. В духе своем я разочаровался и в гнездах порока, и в священных местах. Страстность души и страстность тела казались мне теперь чем-то напрасным, ущербным, хуже того — обременительным. Целую неделю я избегал антикварной лавки. Но потом снова пришел туда.
Ма-Фу меня ждал. Он стоял за окном, всматриваясь в происходящее на улице. Заметив меня, сразу шмыгнул в дальнюю часть помещения. Когда я вошел, от кусочков затвердевшей смолы, которые он бросил на тлеющие угли, уже поднимался дым. Потому ли, что китаец поторопился и был недостаточно спокоен, чтобы отмерить нужное количество шершавых гранул, теперь — вместо невесомой дымки — над курильницей поднимались зеленые и багряные клубы плотного пара, а над углями пузырчато клокотала вязкая жидкость? Или мне предстояло стать свидетелем и жертвой какого-то более изощренного фокуса? — Я решил, что на обман не поддамся. И все-таки вскоре глаза мои уже безвольно следили за игрой воспаряющих вверх — и закручивающихся спиралью — цветных дымовых струй. Эти цветные струйки, поначалу раздельные, вверху смешивались. Но как только они стали мутно-фиолетовым плоским облаком, это облако вспыхнуло желтым, будто к его поверхности пробился новый клуб дыма: из мерцающего золота{82}. И тотчас дымовой слой начал расползаться, распространяться вширь; его хлопья теперь падали на предметы, как тончайшая мишура. Мне показалось, что и лицо китайца приобрело жирный бронзовый блеск. На губах я ощутил странный прохладно-кислый привкус, захотелось каких-нибудь сочных фруктов. Я смотрел на вязкую кашицу, облепившую тлеющие угли: от ее лопающихся пузырей поднимался цветной дым. Я сказал неуступчиво:
— Моя авантюра не здесь. — И широким плавным движением руки показал на божков, на модели кораблей, на высушенные девичьи груди, на закопченные черепа, на прикрытую крышкой стеклянную ванночку, внутри которой, залитый алкоголем или формалином, лежал недоношенный младенец-император, на непристойные картинки, выгравированные на нефрите, на образы переливающихся через край радостей этого мира — вырезанные из слоновой кости, отлитые из латуни, нарисованные тушью на мягкой бумаге, — на таинственные, высотой в фут, шестигранные колонки из твердого горного хрусталя, на всю эту священную рухлядь, вышедшую из божьих или человеческих рук: плоды тревожных грез истинных творцов, или жалких потуг людей, одаренных талантом наполовину, или щекочущих наши нервы внезапных озарений сумасшедших, или глиняной воли вечно одних и тех же земных влечений.
Китаец ответил, растягивая слова:
— Число тайн велико.
Я осмелел.
— Такой дым, — сказал я, — хоть и достаточно тяжел, чтобы залепить человеку глаза, сделать его рот сладострастным и перепутать все чувственные ощущения, так что бедняга забудет, что ему в самом деле по сердцу: это всего лишь короткая преходящая игра, и ее золото уже к завтрашнему дню померкнет.
— Игра не короче, чем само сладострастие{83}, — возразил китаец. — И ее можно повторить; в ней можно обрести более плотный дым, чем тот, что получают посредством колдовства, осуществляемого сердцами.
— Ах, — сказал я, — сколько ни приправляй пресную пищу ложью, она не станет вкуснее. Рухлядь, если ее позолотить, не обретает дополнительную ценность, а только вводит смотрящего на нее в заблуждение… Чего вы хотите от меня? Зачем то стараетесь отрезвить, то опьяняете мимолетными фантазиями? Какая вам польза, если для вас откроется мозг, который не более надежен, чем мозг больного?
— Ничего не хочу, — сказал он.
— Должен ли я подвергнуться испытанию? Или искушению?
— Ничего такого, — ответил он.
— Вы не выведаете у меня образ моей авантюры, — сказал я.