И я не обнаружил в себе осадка раскаяния. Мораль словно уклонялась в сторону, когда речь заходила обо мне. Приговор, как нечто малозначимое, так и не был произнесен. Прошлое не имело веса. И все же я чувствовал: оппонент своим снисходительным презрением разреживает мою память: чтобы унизить меня, загнать в ситуацию, которая облечет меня покровами бедности. Уже раздавались голоса, намекавшие, что я будто бы жил только для того, чтобы набивать себе брюхо, перерабатывать растения и животных в дерьмо и загрязнять своим дыханием чистый воздух под стеклянным сводом. Я даже не выполнил долг маленьких животных, появляющихся и быстро гибнущих: зачать потомство, стать частью всеобщего роста, который продлится до отдаленных времен… Тут я и побежал…
Остановившись и смахнув пот, я понял, что теперь могу дать ответ тому, кто остался позади. И я начал говорить.
«Я не проповедник, — сказал я, — чтобы призывать бедных к терпению, а богатых — к покаянию… Я не уверен, что дважды два всегда равняется четырем. Такие вещи — как камешки под моими ногами… Это ложное честолюбие: страдать от жажды, которую испытывают другие{12}, и пытаться утолить ее в большей мере, чем сами они хотят. Нельзя ничего сказать против других. Все, что они делают, правильно, потому что вина от нас в любом случае скрыта. Пути и тропы проповедников ведут через руины всех чувств, с которыми что-то дается или отбирается. Я — один из этих других, не находящих милости у строгих судей. Я утолял свою жажду поверхностно, а не продуманно. Я поступал как животные, которые не хотят быть королями и министрами, получать ордена и жить во дворцах. Я всегда оставался в стороне».
Под ногами хрустели щебень и галька: буря вскрикивала откуда-то из-под меня, снизу вверх. «Наверное, дела мои плохи, если я терзаю себя такими мыслями, — сказал я себе. — Что толку тягаться с Темным, Незримым, Неисчерпаемым. Я заболею всеми болезнями сразу, если случай этого пожелает. Я рухну в беспамятстве на землю, если всего одна капля крови, свернув с предназначенного ей пути, попадет в мой мозг. Я беззащитен. Но и любой гордец, который преследует меня, — тоже. Для него тоже когда-нибудь выроют могилу. Я нашел более уединенную тропу через известный мне короткий временной промежуток, чем те пути, которыми довольствуется большинство. Я оказался на краю пропасти; но это как раз то место, которое предназначено для нас. Все мы там стоим. Те, что постарше, — в первых рядах. Смерть бушует в зияющей глубине; голубая туманная кажимость, напирающая снизу, — это ледяное пламя, в которое нас столкнут: прожорливый холод Бесконечности. Это — дыхание Бога, выветривающее все наши чувства».
Я шагал, как толика одинокой человеческой плоти, которая ищет защиты. И глубоко внутри, как мне казалось, чувствовал, что я — инструмент, созданный ради какой-то цели, позже отвергнутой, и что теперь мне предстоит сломаться. Я испугался. Побежал. Обратился в бегство.
Каким именем звался мой страх? —
Затем я попал в защищающий от ветра лес. В привычное для меня окружение. Мшистые влажные утесы, почти утонувшие в гумусе. Стоячие лужи между ними, кое-где — неожиданные трещины. Стройные березки на фоне неба. Змеящиеся шорохи соскальзывают с их крон на землю… Мне казалось, я и в темноте вижу, как еще более темные, чем эта тьма, ветки, похожие на изодранные тучи, с шумом ударяются о скачущего всадника-бурю. Узловатые скальные дубы на краю скудного болота… Их пожелтевшие кроны шуршали так, будто в них скрываются тысячи бездомных зверей. Издалека, из глубины леса, где на топкой почве кормились столетние ясени, волнами доносился тяжелый шум, тысячеязыкая жалоба, гулкая и глубокая, протяжный призыв: изнурительный — накатывающий и отступающий — звук. Я снова остановился, дрожа; над моей головой катился поток Предостережения. Трубный глас, устанавливающий границы бренному. Каким именем звался мой страх? — Я слышал только органный гул. В какую часть моего внутреннего знания будет сейчас нанесен удар? — В то, что я помню о прошлом: о всех встречах с людьми, с животными, растениями, камнями, с красками воздуха, с множеством предметов, с дорогами, по которым ступали мои ноги, неведомыми мне, как и в первый раз… Что помню о вкусе на моем языке — жгучем, соленом или сладком. О нашем вздрагивающем теле в потоке часов… Память нашей души: неистребимое присутствие чувств, которые наше тело уже утратило, но они все равно сохраняются в каком-то сокровеннейшем месте, которого мы не знаем… И вот внезапно наше бытие оказывается вытряхнутым перед нами — как сумма непроясненных переживаний, неисцеленных болей, недостижимых желаний. И слез, которые мы обращаем к звездам, к унизительным страданиям наших братьев по плоти, ко всем беззащитным и к животным… — Разве боялись бы мы его: ЕГО, стоящего на краю времени; посланца трепетной тишины, обтекаемого реками трусливой крови; ЕГО, чьи черные лучи, мерцающие серпы пресекают бег всех преследуемых{13}; этого похотливого, ненасытного, неизменно тощего Косаря, — если бы не видели еще раньше его уродливые треснувшие плечи{14}? Разве боялись бы умирания, если бы оно с жестокой откровенностью не цвело повсюду вокруг нас — сплошным пышным ковром, как анемоны весной? Если бы из каждого лона и устья, из каждого комка пахотной земли, из всех вод, проточных и загнивающих, не выглядывало это покрытое серой коростой лицо и не губило бы наши надежды{15}?