Словно в трансе, я тянулся к отцу. Лежа в темноте, он извергал множество идей о жизни и советов, как ее прожить. Они были немного путаны и незрелы по сравнению с тем, что он обычно высказывал в своих тирадах, и я понял: если падаешь, остается единственное, за что еще способен держаться — за себя самого.
Когда отец говорил, я притворялся, что слушал. Если он хотел спать, я тоже спал. Когда стонал, я давал ему болеутоляющее. Ничего другого не оставалось. Он страдал, и его отсутствующий взгляд казался еще более отстраненным, чем раньше. Я понимал, он думает о Кэролайн.
— Мартин Дин — каким же он был дураком, — вымолвил он. Его немного утешало говорить о себе в третьем лице в прошедшем времени.
Иногда Нед давал мне передышку. Занимал мое место рядом с отцом, приносил воду и делал вид, что слушает его бесконечную бубнежку. В эти моменты я пробирался по телам моих полубессознательных спутников клюку на палубу и поднимался наверх хлебнуть свежего воздуха. Надо мной открывалось небо, словно треснутый череп, звезды блестели, как капельки пота. Я бодрствовал, но мои чувства спали. Мой собственный пот напоминал по вкусу то манго, то шоколад, то авокадо. Катастрофа! Отец умирал слишком медленно и слишком болезненно. Почему бы ему просто себя не убить? Зачем убежденному атеисту терпеть бесполезную агонию? Чего ждать?
Внезапно я вспомнил. Яд!
Торопливо спустился в трюм и, пробравшись по человеческим телам, как по подстилкам, шепнул отцу на ухо:
— Хочешь яду?
Он сел и сверкнул на меня глазами. Смерть можно взять под контроль, говорили эти глаза. Наши жизненные силы были чем-то таким, что поддается подзарядке, если размышляешь о яде.
— Завтра утром на рассвете. Мы сделаем это вместе.
— Папа, я не стану принимать яд.
— Разумеется, нет. Я не это имел в виду. Хотел сказать, яд приму я, а ты станешь наблюдать.
Бедный отец! Ему всю жизнь претило одиночество, и теперь он столкнулся с его наиболее глубоким и концентрированным на свете проявлением.
Но рассвет наступил, а ему не захотелось кончать с собой, пока идет дождь. Потом облака рассеялись, однако для самоубийства стало слишком жарко. Ночью он решил, что последний вдох лучше испустить при теплом свете солнца.
Другими словами, он никогда не был готов. И бесконечно колебался. Находил все новые предлоги, чтобы не накладывать на себя руки: то слишком сыро, то облачно, то свет слишком ярок, то море волнуется, то слишком рано, то слишком поздно.
Так прошли два или три дня агонии.
Наконец это произошло — после заката на второй или третьей неделе плавания. Мы чуть не утонули, и вопли нисколько не помогали держаться на плаву. После того как океан успокоился, отец сел в темноте. Внезапно ему стало трудно дышать. Я дал ему воды.
— Джаспер, я думаю, время настало.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все. Я всегда относился с подозрением, когда в кино люди утверждали, что пришел их час, но это правда. Смерть стучится. Это истинно так.
— Могу я для тебя что-нибудь сделать?
— Вынеси наверх, подожди, пока не умру, а затем столкни за борт.
— Мне казалось, ты не хотел упокоиться на дне.
— Нет. Но эти сукины дети смотрят на меня, будто я — баранья отбивная.
— Рак сделал тебя совсем не аппетитным.
— Не спорь. После смерти я не желаю провести больше ни одной минуты на этой посудине.
— Ясно.
Беженцы не сводили с нас глаз и, пока Нед помогал мне вынести отца на палубу, тихо переговаривались заговорщическими голосами.
Наверху дышать стало легче. Казалось, океанский воздух принес отцу облегчение. Размашистое движение волн умиротворило его. По крайней мере мне так хотелось думать. Это движение было последнее, что он видел в жизни, и я надеялся, что в конце концов отец перестанет считать свою космическую мизерность оскорбительной и признает, что это даже эксцентрично — ничего не значить и быть акциденцией[52] на пугающих просторах пространства-времени. Я рассчитывал, что, глядя на величие пульсирующего синим цветом океана и ощутив на лице бесшабашный морской ветер, отец смирится с мыслью, что вселенское представление — это драма большая, чем та, в которой он мечтал получить заглавную роль. Но нет, он не рассматривал свое существование в перспективе и до самого конца относился к нему без чувства юмора. Шел на смерть мучеником за свое тайное дело и не собирался себя осуждать.
Я регистрирую его последние минуты в печальном стиле биографа, который слишком близок к предмету описания.