— О чем, черт возьми, ты рассуждаешь?
Отец подошел к моей кровати, взбил подушку, лег и устроился поудобнее.
— Есть у меня маленькая мечта. Хочу, чтобы кто-нибудь услышал о моем детстве из, так сказать, первых рук. Ты знаешь, к примеру, что мои физические недостатки чуть меня не угробили? Слышал выражение: «После того, как его слепили, форму выбросили»? Такое впечатление, что кто-то подобрал уже выброшенную форму, и, хоть она треснула, скукожилась на солнышке, в нее наползли муравьи и помочился старый пьянчуга, именно ею-то воспользовались, чтобы вылепить меня. Ты наверняка не знаешь, что меня постоянно шпыняли — за то, что я слишком умен: «Уж больно умен ты, Мартин, умен на свою голову». Я улыбался и про себя думал: они, наверное, ошибаются. Разве можно быть слишком умным? Или слишком красивым? Или слишком богатым? Или слишком счастливым? Я не понимал: то ли люди не думают того, что говорят, то ли просто повторяют все за другими. Ничего не переваривают, только отрыгивают. Не усваивают — копируют. В то время я смутно предполагал, что выбирать из доступных вариантов — это совсем не то же самое, что думать самому. Единственный правильный способ думать самостоятельно — создавать собственные варианты — такие, каких не существует. Этому меня научило детство, и твое детство, если ты прислушиваешься ко мне, должно научить тебя тому же. Когда люди говорят обо мне, я не желаю оставаться единственным человеком, который сознает, что все это неправда, неправда, неправда. Хочу, чтобы во время таких разговоров мы могли незаметно для всех переглянуться и про себя усмехнуться. И может быть, на следующий день после моей смерти ты откроешь людям все, что я тебе говорил, и они, почувствовав себя идиотами, пожмут плечами и бросят: «Интересно». И будут продолжать свои игры. Но это уже решать тебе. Я ни в коей мере не желаю заставлять тебя расплескивать тайны моей души и сердца, если только ты не почувствуешь, что это обогатит тебя духовно или материально.
— Папа, так ты расскажешь мне о дяде Терри или нет?
— А как ты думаешь, о чем я тебе говорю?
— Понятия не имею.
— Садись, закрой рот, и я расскажу тебе все по порядку.
Вот оно! Отец готов мне открыться и изложить свою версию семейных хроник, противоположную гуляющим по стране мифам. Он говорил и говорил не останавливаясь, до восьми часов утра следующего дня. Не понимаю, как при этом ему удавалось дышать: за произносимыми им словами я не видел и не слышал его дыхания, однако отчетливо его обонял. Когда он закончил, у меня возникло такое чувство, будто я совершил путешествие в его голове и, выйдя наружу, стал меньше и не настолько уверенным в том, кем я являюсь на самом деле. Чтобы отдать должное сему непрерывному монологу, думаю, будет лучше привести его здесь целиком, изложив все словами, которые мне завещал отец и которые стали моими, так что я их никогда не забуду. А вы получаете знание о двоих — по цене одного. Вслед за мной вы поймете, что это лишь отчасти жизнеописание Терри Дина, в основном же — история необычного детства моего отца с его болезнями, почти смертельными переживаниями, мистическими видениями, гонениями и мизантропией, а затем одинокого отрочества — а также голода, жестокости, боли и смерти.
Всем известно нечто подобное — в любой семье рассказывают истории, напоминающие эту.
Мертвая точкаМне снова и снова задают один и тот же вопрос. Все хотят знать, каким был Терри Дин в детстве. И ожидают услышать о детской жестокости и испорченном сердце ребенка. Воображают маленького преступника в детском манежике, который между кормлениями замышляет очередную гнусность. Смешно! Разве Гитлер, когда ему хотелось припасть к материнской груди, маршировал к ней строевым шагом? Хорошо, кое-какие знаки проскальзывали, если бы кто-то был способен их распознать. В семь лет во время игр в воров и полицейских он отпускал бандитов, лишь если те соглашались от него откупиться. Когда играли в прятки, находил такие укромные места, словно был бежавшим из тюрьмы заключенным. Что из того? Это вовсе не значило, будто в его генетическом коде была отпечатана предрасположенность к насилию. Однако все чувствуют себя разочарованными, когда я сообщаю, что, насколько мне известно, Терри был нормальным ребенком. Он ел, спал, плакал, ходил на горшок и постепенно начал усваивать, что является сущностью, отличной, скажем, от стенки (это и есть первый урок в жизни: осознать, что ты не стена). Младенцем он пронзительно верещал — как все младенцы. Любил хватать и тянуть в рот всякую гадость (обостренный до крайности детский инстинкт самоуничтожения). И обладал необъяснимой особенностью разражаться плачем, как только наши родители ложились спать. А в остальном, по множественным свидетельствам, был самым обычным ребенком. В отличие от меня, с моей тотальной ущербностью.