Выбрать главу

Конечно же, к юбилеям надо писать о другом. Но и не высказать хотя бы часть того, что накопилось, я не мог. В порядке компенсации за этот скорбный «перечень бед и обид» хочу закончить статью чем-то достойным отцовского восьмидесятилетия.

После его смерти, через шесть лет, вместе с началом перестройки, стали все друг с другом разбираться, кто в чем виноват и насколько. И подходили ко мне многие хорошие люди и говорили: «Знаешь, вот если б был жив твой отец…» А совсем недавно, в преддверии юбилея, одна прекрасная женщина брала у меня интервью и, в частности, спросила: «Как, по-вашему, что бы думал, как относился бы к тому, что происходит вокруг, ваш отец, если б был жив?»

И я ей ответил, и отдаю себе отчет в том, что только искренность оправдывает бессмысленность моего ответа: «Вы знаете, мне все время кажется, что если бы отец был жив, мерзости вокруг было бы меньше».

Делайте со мной что хотите, но я искренне в это верю.

1995—1999

Примечания

1. Константин Симонов в 1950-1953 гг. был главным редактором "Литературной газеты".

2. ЦГАЛИ иск к кооперативу проиграл. И в этом кабинете уже никаких следов Симонова с тех пор нет.

Комментарий экскурсовода

Время идет, и то, что раньше можно было назвать просто — «вранье», нынче респектабельно именуется «версия». Из последних «версий» меня особенно задели роман Бориса Панкина « Четыре Я Констанстина Симонова» и статья Натальи Ивановой в 8-м номере журнала «Знамя» за 1999 г.

Версия — это, по моему разумению, неожиданное сопоставление или сцепка уже известных фактов, поиски новых или, на худой конец, новая интерпретация тех или иных событий в жизни героя, но никак не нахальное перевирание фактов и событий общеизвестных, чем грешат обе эти «версии».

Читаешь, и возникает ностальгия по когда-то имевшимся в каждой редакции «бюро проверки». Ведь если бы вранья было поменьше, «версии», глядишь, не выглядели бы такими экзотическими.

ТРИ ДНЯ В ИЮНЕ

Мне очень трудно писать об отце. И дело тут не в том, что не притупилась боль — ей еще долго не дано стихнуть, и надо учиться с ней жить. И не в том, что смерть отца образовала пустоту в жизни его близких — реальную величину этой пустоты не только нам предстоит еще ощутить. Дело в том, что самое главное, самое существенное для меня в отце связано с нашей — его и моей — личной жизнью, говоря о которой, страх быть нескромным соседствует с желанием смягчить острые углы, опасение писать не о нем, а о себе стесняет, заставляет оговариваться на каждом шагу, и — самое непреодолимое — ему написанного не покажешь, не сверишься памятью, как было, а пишешь так, как казалось или кажется тебе одному.

Я беру из всей нашей с ним сорокалетней жизни малый эпизод. Для меня — один из самых важных в ней, для него — думаю, что нет. Но рассказать о нем я должен подробно, с длинной преамбулой, без которой, как мне кажется, смысл этого эпизода не будет ясен читателю.

Отец не раз говорил, что понятие «кровные связи» для него лично — пустой звук. К родственникам, в том числе и детям, он признавал два вида отношений — из чувства долга или в меру заслуженного уважения. Подозреваю, что эта, как и некоторые другие его идеи, носила несколько абстрактный характер, не всегда подтверждалась практикой и возникла из желания уравнять в праве на себя свою родную мать и неродного отца. Всем не очень многочисленным родственникам это не мешало, ибо они, не подозревая о существовании этой идеи, смело обращались к нему прямо или через мою бабушку. Из долга или уважения, но, как правило, отец делал все, что мог, раздражаясь иногда необходимостью заниматься нашими проблемами не в очередь с остальными своими делами.

Более всего от этой идеи досталось детям, мне в частности. Человек по-настоящему, непоказно демократический, изначально принимавший другого человека как равного, он на детей этот демократизм не распространял; именно детям право на равенство надо было доказывать. Пожалуй, только в отношении младшей — Саши, которая моложе меня на семнадцать лет, он этим поступился в какой-то степени. Наверное, просто помягчел с возрастом.