Сдача в производство была намечена на ноябрь. Окончательную проверку дат и шлифовку всей работы Есенин отложил до корректуры.
Навестил Зинаиду Райх и детей. Как со взрослой поговорил с Танечкой, возмутился бездарными детскими книжками, которые его ребятишки читают. Произнес: “Вы должны знать мои стихи”. Очередной разговор с Райх закончился скандалом и слезами. “Требует, тянет, как из бездонной бочки. Можно подумать, впроголодь живет. Это за спиной у Мейерхольда!”
Есенин жаловался в эти дни и на охватившую его тоску, и на то, что ему трудно работать, потому что у него “нет соперников”, и что ему “надоело все”… Подобные минуты проходили, настроение менялось, он оживлялся и преображался, чтобы через какое-то время снова впасть в удрученное состояние. Травля в газетах, недоброжелательный отзыв Горького о поэзии Есенина, постоянные “критические” высказывания “друзей” — поэтов, что лирика Есенина сегодня “не ко двору”, она не для пролетариев, постоянные вызовы в милицию за хулиганские поступки, повестки в суд, душевное одиночество, что свойственно гениям, вызывали у поэта приступы истерии с уклоном в шизофрению. Отсюда у поэта неизменное и возрастающее чувство опасности. Ему казалось: кольцо сжимается. Откуда придет опасность, не знал. Но почти реально казалось, что долго ждать не придется.
— Я не могу! Ты понимаешь? Не могу! Ты друг мне или нет? Друг! Так вот! Я хочу, чтобы мы спали в одной комнате! Не понимаешь? Господи! Я тебе в сотый раз говорю, что меня хотят убить! Я как зверь чувствую это!
Вольф Эрлих, к которому были обращены эти слова, вспоминал в дальнейшем, что Есенин в форме застарелой истерии говорил, что его хотят убить и что потенциальный убийца сам ему признавался, как дважды подбирался к его комнате и непременно зарезал бы, если бы Есенин был один.
Он сбросил с балкона свой бюст из гипса работы Коненкова. Дескать, если “мое изображение” разбилось на части, значит, смерть просвистит мимо.
В самых непотребных забегаловках он бесстрашно вступал в любые потасовки и два или три раза действительно находился на волосок от гибели. Что называется, искушал судьбу. Пронесло? Значит, еще поживем. В Тифлисе он едва не ввязался в потасовку в одном из духанчиков. Удержали грузинские друзья-поэты, Георгий Леонидзе крикнул ему тогда:
— Смотри, Сергей! Христофора Марло убили в кабацкой драке.
Там же, в Тифлисе, предложил Георгию драться на дуэли.
— Зачем? — удивился тот.
— Ты что, не понимаешь? — последовал ответ. — Завтра все узнают, что Есенин и Леонидзе дрались на дуэли. Неужели это тебя не соблазняет?
Пушкин, Лермонтов постоянно маячили перед его глазами. Дуэль так дуэль.
Придя однажды к Зинаиде, Есенин сообщил ей о своей будущей поездке в Персию, затем мрачно произнес:
— И там меня убьют.
В Тбилиси у подножия Мтацминды стоял, не отрываясь от решетки, за которой, в глубине небольшого грота, была могила Грибоедова. Ему вспомнилось пушкинское “Путешествие в Арзрум”: “Откуда вы? — Из Тегерана. — Что везете? — Грибоеда!”
В Москве позвонил сестре Ани Назаровой, и та услышала в трубку, что “умер Есенин”… Переполох, слезы, брань — когда узнали, что это, с позволения сказать, шутка.
А однажды заявил Грузинову:
— Напиши обо мне некролог.
— Некролог?
— Некролог. Я скроюсь. Преданные мне люди устроят мои похороны. В газетах и журналах появятся статьи. Потом я явлюсь. Я скроюсь на неделю, на две, чтобы журналы успели напечатать обо мне статьи. А потом я явлюсь.
И выкрикнул, с каким-то диким торжеством и надсадой:
— Посмотрим, как они напишут обо мне! Увидим, кто друг, кто враг!
Проговаривался в минуту откровенности:
— Когда помру — узнаете, кого потеряли. Вся Россия заплачет.
Во время одной из последних встреч с Мариенгофом проронил:
— Толя, когда я умру, не пиши обо мне плохо”, — словно знал, какие мемуары напишет о нем бывший друг. А при последнем посещении Госиздата перед отъездом в Ленинград уговаривал Евдокимова “выкинуть к черту” написанную им автобиографию:
— Ложь, ложь там все! Любил, целовал, пьянствовал… не то, не то…
Критику о себе читал с горьким смехом и словно предчувствовал, что разразится на страницах газет и журналов после того, как его не станет.
Когда Евдокимов стал ему говорить, что он не может сам написать о Есенине, ибо не знает, как жил поэт, Сергей задумался, а потом вдруг закричал, и в голосе его слышались похвальба и презрение одновременно:
— Обо мне напишут, напи-и-шут! Много напи-ишут!
При жизни поэт читал о себе статейки в лучшем случае поверхностные, в худшем — просто издевательские. А еще интереснее было знакомиться с пародиями. Одна из них, напечатанная в “Жизни искусства”, как бы сконцентрировала в себе всю критическую “есениниану” и всевозможные слухи и сплетни, тянущиеся за поэтом наподобие черного шлейфа.
Слишком легко стали даваться стихи. Для него уже не существовало тайн поэтического творчества, и, казалось, он подошел к некоему пределу в своем творческом развитии и в смущении остановился перед ним. Работа уже не доставляла ему прежней радости, пропало ощущение победы, достигнутой после тяжелого преодоления сопротивления поэтического материала.
Легенда о Маяковском, как о великом труженике, переворачивавшем “единого слова ради тысячи тонн словесной руды”, оказывается лишь легендой, когда начинаешь думать о Есенине, как о работнике. Он-то в отличие от Маяковского не придавал никакого значения комфорту внешнему или внутреннему. Чем тяжелее стояла перед ним творческая задача, тем с большим вдохновением он решал ее. Ощущение дискомфорта возникло тогда, когда этого удовлетворения не стало, когда даже избитые выражения приобрели под пером мастера свой первозданный смысл, все поэтические горизонты казались достигнутыми. Потому-то он и думал начать повесть или роман, перейдя на прозу, рассчитывал преодолеть новый порог, вновь ощутить ту радость творческой победы, что приходит после тяжелого напряженного труда.
Работа над “Черным человеком” вернула ему прежнее чувство. Сопротивление материала было колоссальным, душевная и духовная сила достигала такой концентрации в процессе работы, какой он уже давно, казалось, не испытывал.
К ноябрю поэма приобрела совершенно новый вид, но и это был еще не окончательный текст. Слишком много значила она для Есенина, и он упорно работал, шлифуя каждую строчку. Наседкин вспоминал, как дважды заставал поэта в цилиндре и с тростью перед зеркалом, “с непередаваемой, нечеловеческой усмешкой разговаривавшим с… отражением или молча наблюдавшим за собой и как бы прислушиваясь к себе”.
Есенин никогда не работал в “черновом” состоянии и недвусмысленно высказался однажды, отметая все подозрения на сей счет: “Я ведь пьяный никогда не пишу”. А уж эта сверхнапряженная работа требовала особенно ясной головы и абсолютной чуткости каждого нерва.
Он читал еще не законченную поэму ленинградским друзьям во время приезда в Питер в начале ноября.
Действие романа разворачивается глубокой ночью в полнолуние, когда силы зла властвуют безраздельно и приходят соблазнять душу поэта. Тихий зимний пейзаж, уже знакомый нам по последним лирическим стихотворениям, на сей раз теряет свою умиротворенность, и кажется, что снова нечто угрожающее притаилось в самой ночной тьме, каждое дуновение ветра воспринимается как предвестие появления “прескверного гостя”… Ощущение страшного одиночества рождает желание обратиться к неведомому другу, который, увы, не придет и не протянет руку помощи.