Умение сочувствовать, казалось бы незнакомое мужчинам-аристократам, жаловавшимся, что у них и «своего оханья много», [453]прекрасно характеризует родственные связи и дружеские отношения женщин того времени. Именно женщины в своих письмах советовали мужьям быть несколько душевнее, сочувственнее, хотя бы внешне: «Отдай грамотку детем ево, — просила Т. И. Голицына своего сына, В. В. Голицына, — и розговори их от печали, что волею праведного Бога сестры их нестало, что в девицах была, и племянницы их не стало — у Домны, у Парфеньевны меньшой дочери…» [454]Видимо, женщинам приходилось не единожды напоминать окружавшим их мужчинам о необходимости проявлять подобные чувства, поскольку сами их «супружники» эмоциональной проникновенностью не отличались, за исключением, пожалуй, ситуаций, связанных со смертью матерей: «Ведомо тебе буди, Прасковюшка (редкое по нежности обращение. — Н. П.), [что] матка наша Ульяна Ивановна переселилася во оные кровы и ты, пожалуйста], поминай [ее со] своими родительми…» [455]
Женщины для выражения своих «скорбей» находили слова более выразительные: «В своих печалех насилу жива. Насилу и свет вижу от слез…» [456]В другом письме — ответе одной из представительниц царской семьи на сообщение мужа о болезни — жена выражала тревогу такими словами: «Ты писал еси, что, по греху нашему, изнемогаешь лихорадкою. И мы, и мать наша… зело с плачем [соболезнуем и скорбим». [457]Впрочем, не стоит переоценивать способность к состраданию тех, кто писал процитированные письма. Скажем, побег крестьянина приводили их в состояние того же эмоционального накала («кресьтьяне искали ево целой ден, не нашли, убежал, и я от кручины той чут[ь] жива…» [458]).
В этом смысле показательно изменение, произошедшее в эмоциональном мире русской женщины за несколько столетий. В XVII веке героини литературных произведений и многие авторы писем слабохарактерности не проявляли. В то же время, соблюдая форму, они выдавали себя за слабых, называясь «нищими и безпомошными», [459]«бедными, безродными», [460]а зачастую, стремясь к себе вызвать жалость, впрямую хитрили: «…я теперь сира и безприятна, не ведаю, как и выдраться, как чем и пропитаться с людишками до зимы» — при том, что разорением и не пахло. [461]
Когда «интересы дела» требовали некоторого преувеличения, женщины ничуть не смущались ложью. Например, в спорном деле москвичек середины XVII века — «Анютки» и Марфы Протопоповых (первая из которых вдова И. Д. Протопопова, а вторая — его мать), не поделивших наследство, обе женщины в расспросных «скасках» именуют себя «бедными», в то время как речь идет о «рухледи» на тысячи «рублев». В их случае примечательно, что «молодая» семья «Анютки» и ее мужа жила вместе со старшим поколением «не в разделе», что и позволило старшей женщине — «свекре» — захватить все наследство, включая приданое невестки, ее наряды и драгоценности. [462]
Разумеется, когда речь шла о действительно страшных и трагических событиях в жизни семьи или в конкретной женской судьбе (гибель дома, детей, близких) — женщины глубоко и остро переживали, страдали, «громко вопяше»: [463]поводов к тому оставалось по-прежнему хоть отбавляй. Но лишь в близких по стилю к житийным и некоторых переводных произведениях, типа «Повести об Ульянии Осорьиной» и «Повести о Петре Золотых ключей», сохранялся старый мотив религиозного по окраске «страха и ужаса». Ульяния изображена страшащейся одиночества и темноты, пугающейся «бесев», а героиня «Повести о Петре» — впавшей «в великий страх и трепет», с «ужасающимся сердцем» от мысли, что «попорочит» род свой непослушанием родительскому слову. [464]Между тем даже в письмах таких современниц Ульянии, как деятельницы старообрядчества, мотив страха от собственной беспомощности, зависимости, как ни странно, затушеван. И он практически вовсе отсутствовал в «епистолиях» «обышных» женщин, опровергая давний стереотип об исключительной религиозности московиток, [465]хотя в письмах непременно содержался мотив о бессилии человека перед лицом Господа.
В посадских повестях упоминания о том, что кто-то из женщин «нача мыслити в себе», «размышляти, како бы улучити желаемое», встречаются в XVII веке все чаще. В письмах же женщины никогда не писали о своих раздумьях — если не считать за таковые хозяйственные расчеты да выражения беспокойства о здоровье близких. Единственное исключение — сообщения в женских письмах о снах, как правило, страшных, пугающих («помнишь ли, свет мой, сон, как буйволы пили из моря воду, и свиньи их поели…»), о которых после свершения какого-либо неприятного события вспоминали как о предзнаменовании. [466]Несколько бóльшую сосредоточенность на собственном внутреннем мире можно найти в письмах деятельниц старообрядчества — Ф. П. Морозовой, М. В. Даниловой, Е. П. Урусовой.
В ряду эмоциональных переживаний, претерпевших значительную эволюцию за семивековой допетровский период, едва ли не на первом месте стоят переживания, связанные с сексуальными отношениями. Постепенно дело шло к признанию самоценности этой сферы частной жизни, хотя в патриархальном обществе, коим была Московия XVI–XVII веков, женщины чувствовали эти изменения несколько в меньшей степени, чем мужчины. Образ «злой жены» — «обавницы», «кощунницы», «блудницы» — как источника греховных вожделений, отражающий подавленные желания и тайное признание важности физиологической стороны брачных отношений, сдавал свои позиции медленно.
Тем не менее осознание в XVII столетии сексуальности как части самовыражения личности, расширение и усложнение диапазона переживаний женщины в интимной сфере, новое восприятие плотской любви как «веселья» и «игранья», проявившиеся в некоторых памятниках предпетровских десятилетий, — все это было предпосылками появления «чувственного индивидуализма» в семейных отношениях, их физиологического и психологического обогащения, оказавшего переломное влияние на частную жизнь русских женщин.
Мир чувств русской женщины XVII века — ориентированный на семью и мужа или же связанный с «полубовниками» вне рамок брака — был миром ожидания любви. Желание быть любимой, добиться любви — как признания своей единственности — любыми средствами, в том числе «чародейными», переполняло этот мир. Несмотря на все попытки церковных идеологов укрепить духовно-платоническую основу семейного единства, жизнь брала свое: «плотское» приобретало все большую значимость в жизни женщин. Отражением борьбы «разума» и «плоти» стало появление в русской литературе XVII века чувственных образов, а в памятниках переписки и актовом материале, современных литературным произведениям, — свидетельств «роковых страстей». В дидактической литературе борьба разумного и чувственного в душе женщины изображалась с целью доказать достижимость победы разумного; напротив, в фольклоре и в посадских повестях XVII века конфликт женских чувств и самоограничения сводился в конечном счете к уступкам «плоти».
Усложнение понятия нормы в «классификации» женских характеров — по причине медленной «диффузии» характеров «злой» и «доброй» жен — не повлияло, однако, на резко негативное отношение церковной дидактики к женской неверности. И нельзя не признать, что проповедь супружеского «лада и береженья», продолжавшаяся не одно столетие, дала в эпоху, когда «старина с новизной перемешалися», свои плоды. Семейная переписка второй половины века сохранила живые и взволнованные голоса женщин, искренне и нежно любивших своих законных мужей. Их письма являются неоспоримым доказательством глубокого укоренения в сознании по крайней мере этой, образованной части общества идеалов православной этики.
461
А. И. Кафтырева — Б. И. Камынину. Между 1659 и 1663 гг. // Частная переписка. № 171. С. 456.
463
См., напр., описание «воплей» Ксении Годуновой, оставленной на растерзание Дмитрию Самозванцу: Авраамий Палицын. Сказание // РИБ. Т. XIII Стб. 1182; Игнатов В. И. Мировоззрение русского народа в эпических произведениях начала XVII вв. Ростов, 1970. С. 33.
466
ПоТОМ. С. 112; А. Г. Кровкова — П. А. Хованской. Конец XVII в.// Частная переписка. № 137. С. 413.