Но сам он помнил, да, скорее всего, помнит и сейчас. Такое не забывается. Как говорится — без этого никуда. Ни в орешник, ни в малинник. Везло всегда и во всем, кроме любви. Что поделать, такой уж уродился, хотя не урод, не дурак, да и талантом вроде Господь не обидел (смеется, нашаривая под подушкой большой фантомный револьвер, калибр желательно побольше, чтобы сразу — по стенке размазало). Жена? Не в жене дело, жена — следствие, силлогизм наподобие следующего: женщины любят трахаться, моя жена — женщина. Значит, моя жена любит трахаться. Но можно и по–другому: моя жена любит трахаться, моя жена — женщина. Эрго: женщины любят трахаться (смеется, револьвер ускользает из рук, с неслышимым стуком падает на пол, происходит самоспуск, пуля вдребезги разносит несуществующую стену — что же, бывает и такое), но как это рассказать?
(Он идет по пустынной полосе вечернего пляжа. Удивительно, но людей практически никого, лишь они вчетвером — он, Саша, Марина и Машка, — да еще несколько человек. Слишком поздно, остались лишь те, кто с машинами. Только что они с Мариной вылезли из воды, еще совсем немного, и солнце уйдет за яйлу, а тогда не видно ни линии берега, ни линии горизонта. Уплывешь в Турцию — но что там делать? Марина плавает отлично, ничуть не хуже, чем он, — крымчанка, что с нее взять, крымчанка–гречанка, пусть даже на одну четверть. Вот Саша сегодня плещется у берега, но это его проблемы. А сам он идет по пустынной полосе вечернего пляжа, солнце с минуты на минуту упадет за яйлу. Развилка дорог, одна накатанная, вторая же — просто лесная, давно заброшенная, влево, в самую чащобу. Комары, слепни, прочая летняя прелесть. Да еще бабочки, много, великое множество, в основном одни сатиры да крупноглазки, занимаются свальным грехом, какой–то лепи–доптерологический промискуитет, шесть, восемь, вот двенадцать, лишь бы не раздавить, не втоптать в бурый грунт эфемерное счастье чешуекрылых…)
Это как заноза в сердце. Сравнение затаскано и банально, практически трюизм, но от этого–то и его точность: да, да, именно заноза и именно в сердце, а еще вернее — такая длинная хирургическая игла, посверкивающая на солнце. Серебристая, мрачная игла, которую вгоняют тебе под лопатку, она выходит из груди, и с самого кончика капает кровь. Кап–кап, кап–кап, на лбу выступает испарина, становится нечем дышать, в голове появляется звон, в ногах — легкость, потом вдруг исчезает зрение, лишь радостный, радужный, цветной туман (туман–турман, турман–обман), и сколько лет уже так?
В общем, именно из–за этого он и женился. Чтобы вытащить занозу, навсегда забыть длинную сверкающую иглу. Был знаком неделю. По прошествии этой недели, под утро, сделал предложение. Следовательно, и здесь оказался из–за этого, ведь если бы не жена — не полетел бы в Крым, но опять — тропинки, тропинки, где же дорога, где ее бурый грунт и эфемерное счастье чешуекрылых? А все началось еще в школе, в самом конце, в десятом (странно, что когда–то это было). Он рос одухотворенным мальчиком (смеется, револьвер вновь склабится из–под кровати) и очень много читал. А потому ходил в библиотеку. Библиотекаршей была женщина–монстр лет пятидесяти. Жаба. Так и называл ее про себя — большая, мрачная, бородавчатая жаба. Жаба, да еще в очках. Книжки она давала с каким–то утробным ворчанием (или урчанием), и после этих посещений книжного храма (районного книжного храма) всегда хотелось мыться — будто в дерьме тебя вываляли.
Но скоро читать там стало нечего, и он пошел в городскую. Да, как сейчас… Зима, ранняя еще, снежок только недавно установился, день будний, тоска, как это водится, в шестнадцать с небольшим да без тоски? Библиотека в старом здании дворянского собрания (сердце негромко екает, бабушка — дворянка, об этом, правда, в семье не говорят, советская власть таких все еще не любит, да и грамоту, жалованную неизвестно когда, еще в тридцать седьмом в печке спалила — от греха подальше, от бутырок–мутырок, но сердце все равно екает, резные двери, из холла большая мраморная лестница на второй этаж, когда–то дамы в шелках и кринолине, па–де–спань, менуэт и какая–нибудь полька–кадриль, тяжелые мужские енотовые шубы с бобровыми воротниками (или бобровые с енотовыми — поди сейчас, разберись), фрачные лакеи с канделябрами в руках, шампанское, мадера, шустовский коньяк (тот, что с «колоколом»), но это когда–то, а сейчас просто мраморная лестница с затрюханной ковровой дорожкой, белые облезловатые двери с тусклой бронзой ручек (давно не чистили), зал абонемента, как входишь, так справа закуток библиотекаря. Тут он ее и увидел.
Ей было двадцать шесть, и она была жутко разочарована в жизни. (Ж–ж–жутко, гулкое уханье филина в еловом лесу.) Полгода назад развелась с мужем — тот не понимал ее тонкой натуры, жлоб несчастный. Пришлось даже работу сменить, из секретарш в библиотекари (вот только зачем?). А ведь в ней погибает художник, она знает, она чувствует это всей душой, недаром еще в детстве так любила рисовать. А сейчас… Чертова жизнь, сидишь тут как пень (женский род — что, пенька, пниха?) и обслуживаешь великовозрастных балбесов и балбесих, вот еще один подвалил, что тебе надо, мальчик, и глазами на него: зырк, зырк. Тут–то игла, заноза плюс спица, и прямо в сердце. Даже сказать вначале ничего не мог. Стоит, смотрит и млеет, очень уж красивой показалась, как раз такую себе всегда и представлял: ладненькая, ровненькая, грудь, бедра, талия, в общем, типичное женское место, да еще голос — тихий, напевный, как бы сонный, ох как потом он этот голос возненавидит. Голос и имя (Нэля, Нэлли, Нинель, надо же было такое придумать!).