Ему было все равно, ради чьей пользы вначале с ним возился Левский‑1, он же Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович), а затем Левский‑2, он же Максим Платонович. Ему было бы намного проще и легче, если бы его избили, жестоко, в кровь, может, что и ногами, но не заставляли писать эти два неполных листочка. Но он написал их, пусть и под диктовку. Написал и собственноручно подписал, отдав человеку в серо–полосатом костюме, и сидит сейчас все на том же стуле и не может с него подняться. Сидит дерьмо в дерьме, да еще измазанное дерьмом. С ним поступили просто, показали кулак, и он сделал лапки кверху. Он трус и мерзавец, и больше ничего. Пусть остальные признались (в чем? что они такого сделали?), а он должен был молчать, предки ему этого не простят, С ним поступили хуже, чем если бы бросили на пол и стали пинать ногами: его не тронули пальцем и размазали по стенке.
— Переживаешь? — хмыкнул Левский‑2. — Ну и дурак! —
— Что сейчас будет? — спросил он.
— Кому, тебе?
— Всем…
— А, о всех думать начал? — засмеялся серо–полосатый. — Посмотрим. Передадим представление в университет, там и будут решать. А вообще–то гнать вас всех надо! — сурово докончил он. — Откуда?
— Да отовсюду, дурак! Иди давай, сколько можно с тобой время терять!
Дверь открылась, и появилась уже знакомая кожаная куртка. — Проводи, — сказал Максим Платонович.
Он встал и на негнущихся ногах вышел в коридор, потом дошел до двери, подождал, когда ему откроют, вышел на улицу. Светило солнышко, весело чирикали воробьи. Дверь за ним с лязгом захлопнулась, и он подумал, что опять свободен курить, не спрашивая на то разрешения. Свободен. Светит солнышко, чирикают воробьи. Ничего страшного не произошло.
(Ничего страшного не произошло. Представление пришло в университет, было комсомольское собрание. Трех факультетов. Приятеля–философа исключили, двоих перевели на заочный, одну на вечерний, остальных, включая и его, отправили в академ, закатив по выговору с занесением в личное дело. Приятель–философ уехал из города, а через несколько лет оказался в Нью — Йорке. — Обычное дело, — сказала его сокурсница/приятельница, когда они как–то — он уже был женат, и они сидели втроем за бутылкой сухого, — заговорили об этом. — Кто настучал? — поинтересовался он. — А какая сейчас разница? — удивленно сказала она.)
7
Он вышел из тупика и пошел по улице, не замечая, что идет по проезжей части. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось говорить. Отчетливо различимый запах дерьма. Говна, если хочется большей точности. Его обрызгала проезжающая мимо машина, удивительно напоминающая ту самую «волгу», на которой пару часов назад его везли в компании с коричневой курткой. Серую, неприметную «волгу» с обычными, даже не заляпанными грязью номерами. Не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить, не хотелось жить. И тут он понял, что наступил тот момент, когда ему надо только одного: прежде, чем что–то предпринять (вскрыть вены, напиться мышьяка или уксусной эссенции, застрелиться из отцовского ружья, надеть на шею сделанную из ремня петлю, выброситься с энного этажа), ему надо побыть с Нэлей. Просто побыть рядом, и больше ничего.
Но сделать это было намного труднее, чем на это решиться. Нэлин след пропал еще два года назад. Два, в общем–то, безмятежных года, с ожидающей в конце ловушкой. Тип–топ, прямо в лоб, по обочине хлоп–хлоп. На лесных дорогах бывают страшно глубокие ямы. Выбираешься, сбивая в кровь руки и обдирая коленки. Затхлый воздух близлежащего болота. Туча разъяренного и свирепого комарья.
В желудке посасывало — ничего не ел с самого утра. Если идти домой, то потеряет слишком много времени, да и нет никакого желания видеть мать. Зашел в столовку, сжевал что–то безвкусно–омерзительное. Серое, неприглядно лежащее на тарелке. Не хватало только, чтобы в сером копошились черви. Бунт на броненосце «Потемкин», коляска с орущим ребенком грохочет по ступеням знаменитой одесской лестницы. Поев, зашел в туалет, помочился и долго, с наслаждением мыл руки под струей холодной воды. Мыла не было, тер просто так — ладонь о ладонь, пока обе не покраснели. Вытер носовым платком, посмотрел на него с сожалением и бросил в пластмассовую урну, заполненную испачканными газетами, пустыми пачками из–под курева и прочей дребеденью. Когда вышел из столовки, то погода уже испортилась, солнышко скрылось за мрачной грядой туч, поднялся ветер. Северный, пронизывающий до костей. Поднял воротник у пальто, закурил и стал думать, что делать дальше. Пустота внутри вновь заполнилась ноющей болью, думать же о том, что произошло, — нет, даже определять это, как–то формулировать в памяти не хотелось, забыть, вычеркнуть, закрасить глухим черным цветом, пусть всего лишь на несколько часов. Попытаться узнать в библиотеке? Деловой походкой дошел до остановки, вскочил в подошедший троллейбус. Двери закрылись, машина тронулась. Библиотека через две остановки, за окном проплывают мрачные дома поры весенней непогоды. Поры–пары, пары–пары, ударение переходит с одного слога на другой, меняя весь смысл слова, парящая земля, по которой проходят влюбленные пары. Хотя насчет влюбленных он загнул. Троллейбус притормозил, двери открылись, соскочил, не дожидаясь полной остановки. Все те же двери, все та же выщербленная лестница со старым, потертым ковром. Давно здесь не был, скоро два года. Идет быстро, даже запыхался. Входит в зал абонемента, чувствуя, как из–под пластыря вновь выступает кровь. Вот здесь он впервые ускользнул от палача, а вот здесь тот его почти настиг, встреча отложена, но насколько? Ни одного знакомого лица, да и расположение стеллажей другое. За два года многое изменилось, практически все. — Что вам угодно?