— Романыч! Романыч!!! — взмолился Лазари как-то вечером, на второй неделе боевой учебы. — Слышь? Давай сегодня на час раньше закончим, по пивку тяпнем?
— С дуба рухнул? — отрезал суровый Романыч и сглотнул набежавшую слюну — Забыл про пиво, будто амнезией накрыло, понял?
— Понял, Романыч, понял! — согласно закивал Сережа. — Давай тогда на полчаса раньше закруглимся?
Он сочно зачмокал губами:
— «Лёфф-Блонд»! Холодное, запотевшее! В остуженных заранее стаканах. Полчаса ведь не вопрос, один раз, а?
И точно, скотина, изобразил шипение пивной пены в стакане.
— Нахал ты, Лазари! — взвыл Леша. — Черт с тобой! На полчаса, не больше…
Но уже падал отброшенный мощным Сережиным скачком стул. Уже быстро распахнулась и со стеклянным звоном захлопнулась дверца холодильника на кухне.
— О! — радостно гаркнул Лазари, возникая в дверях кабинета.
В руках он сжимал бутылку замороженной водки «Кеглевич» — роскошь по тем нищим дням, когда «Абсолют» высился недосягаемым Эверестом, — и две заиндевевшие стопки.
— Ты с ума упал, Лазари! — растерялся от неожиданности Романов. — Какая, к чертям, водка?
— Так ведь пива нет! — просиял лучезарно Сережа.
Было три часа дня.
В котором часу они подкатили к заправке на полпути к Тель-Авиву, никто из них потом вспомнить не мог; за первым «Кеглевичем» без перерыва пошел второй — но ночь уже уверенно вошла в свои права. Оба потом сошлись на том, что на улице было темно.
Леша вылез в люк раздолбанного Сережкиного «ситроена», по числу пройденных им до Лазари хозяйских рук приближающегося к Будде, уселся на крыше и сорванным голосом орал уличному движению: «Лыжню! Лыжню!»
Уличное движение делало круглые глаза и поспешно разбегалось кто куда.
Следующая картинка, застрявшая в памяти: занюханная кафешка в районе Центральной автобусной станции — излюбленный задний фон телерепортажей на тему нищеты и бесчеловечности израильского капитализма.
Две большие порции хумуса[13] с фалафелем[14] и две большие кружки бочкового пива.
— Сорок шекелей, — буркнул хозяин.
— Не буду платить, пока не принесут счет, как-к па-алложено, — вдруг вскинулся Леша.
Хозяин поднял на него грустные, философские, одним словом — еврейские глаза, вздохнул и на первом же лежавшем на прогорклом прилавке клочке бумаги написал коряво карандашом: «40 шек.». И со словами: «Счет, сэр!» — торжественно вручил его Леше.
Сережа булькнул пивом и покатился со смеху.
Хозяин улыбнулся и налил им две большие стопки водки — за счет заведения.
Потом смутно помнился пробег по крышам длинного ряда припаркованных машин (платная стоянка?). Испуганно и нервно включались одна за другой сигнализации, мигали аварийки. Чья-то ругань вслед их бешеному бегу, под одобрительные крики прохожих… и — всё. Провал. Черная дыра.
Леша усилием воли повернул глаза в глазницах. Сережа застывшим истуканом острова Пасхи сидел в позе лотоса и смотрел на серое рассветное море.
Уловив Лешкино шевеление, посмотрел на него и подмигнул:
— Доброе утро, болезный!
— Здорово! — прохрипел Романов. — Ну чего? Два дня учебы псу под хвост? А дома твоя Галя нас порубит на фарш, лишь только мы объявимся.
— Ага… — Лазари со вкусом потянулся, с хрустом напрягая тело. — Порубит в любом случае! Поэтому — купаться! Раз уж приехали!
И, морщась от головной боли, запрыгал на одной ноге, стягивая пропитанные ночной влагой липкие джинсы.
— А плавки? — глупо заморгал Романов.
— У меня трусы — супер! — ухмыльнулся Сережа. — А ты, Романыч, как знаешь…
И, окатив редких ранних, изнуренных фитнесом дамочек тучей брызг, врезался торпедой в воду.
Лешка крякнул, сбросил штаны и с гиканьем помчался за ним, сверкая белыми подштанниками.
Какой скандал разразился по их возвращении, вспоминать совсем не хотелось…
Романов моргнул, свет улыбки мигнул короткой вспышкой и пропал. Вновь огляделся — нет, не мелькнул нигде долговязый силуэт! Сверкнул серебром циферблат часов под луной.
Пожалуй, пора…
Лешка вздохнул устало и побрел неспешно по ярко освещенной, разноцветной набережной назад к гостинице…
И замер тотчас настороженно — невдалеке мощно рыкнул мотор мотоцикла. На такой рык способен лишь один зверь на свете — «Харлей Дэвидсон». Но он больше не повторялся, растворился в ночи.