Маленькую желтую скатерть и другие такие же скатерки он берег и не отдавал в механическую прачечную — они когда-то покрывали поднос, на котором он по утрам подавал покойной жене завтрак. Ей же принадлежали голубые, как яичко малиновки, солонка и перечница и серебряный кофейник, в котором судья теперь варил себе по утрам кофе. Во время ее болезни он стал постепенно вставать все раньше и раньше, сначала готовил себе завтрак, а потом, любовно приготовив еду для жены, выходил в сад, чтобы нарвать цветов и украсить ими поднос. Он осторожно нес его наверх и, если жена спала, будил ее поцелуем — ему не хотелось начинать день, не услышав ее нежного голоса, и уходить на службу, не увидев ее ободряющей улыбки. (Правда, когда она заболела, он ее уже не будил; однако и тогда не мог начать своих дел, не увидев ее, и поэтому иногда, особенно под конец, уходил в суд только после обеда.)
Но горечь утраты притупилась с годами, и, несмотря на то, что судья был окружен вещами жены, он редко вспоминал мисс Мисси, особенно за завтраком. Он просто брал в руки ее вещи и сидел, горестно уставившись в голубые солонку и перечницу.
Тревога всегда возбуждала у судьи аппетит, а сегодня он был особенно голоден. Внук накануне вернулся около часу ночи и сразу же пошел спать, и, когда судья поплелся за ним, мальчик прикрикнул на него резким, неприятным голосом:
— Не приставай ты ко мне Христа ради, не приставай! Неужели нельзя оставить меня в покое?
Взрыв произошел так неожиданно, что судья в батистовой ночной рубашке смиренно повернулся и зашлепал к себе босыми розовыми ногами. Даже услышав среди ночи, что Джестер плачет, он побоялся к нему войти.
Вот по этой-то веской причине судья и был смертельно голоден в это утро. Сначала он съел белки от яиц — наименее вкусную часть завтрака, потом старательно нарубил желтки, поперчил их, сдобрил майонезом и изящно намазал на гренок. Ел он с наслаждением, нежно заслонив парализованной рукой положенную по диете пищу, словно ограждая ее от нападения. Покончив с гренками и яйцами, он принялся за кофе, который он осторожно нацедил из серебряного кофейника. Положив сахарин, он подул на кофе, чтобы его остудить, и стал медленно, очень медленно прихлебывать. Выпив первую чашку, он обрезал кончик утренней сигары. Было уже около семи часов, небо нежно голубело, что предвещает погожий, солнечный день. Судья наслаждался то кофе, то первой сигарой. Когда с ним случился маленький удар и доктор Тэтум запретил ему виски и сигары, судья поначалу страшно встревожился. Он украдкой курил в ванной и выпивал в буфетной. Он отчаянно препирался с доктором, но потом смерть сыграла злую шутку с этим убежденным трезвенником, который никогда не курил и только изредка позволял себе пожевать табак. И хотя судья был убит горем и больше всех оплакивал покойного на поминках, когда печаль его поутихла, он почувствовал тайное, глубоко скрытое облегчение, в котором никогда бы не сознался. А через месяц после смерти доктора Тэтума он открыто курил сигары и пил, как прежде, не таясь, но из предосторожности стал довольствоваться только семью сигарами в день и полулитром пшеничного виски.