Судья согласился с этим распорядком, довольный, что к его переписке относятся так серьезно, — он вообще в эти дни просто сиял. Он всегда баловал прислугу, дарил им дорогие и подчас весьма странные подарки на рождество и на день рождения (нарядные платья совсем не по мерке, или шляпу, которую никто не надел бы под страхом смертной казни, или новые с иголочки туфли не по ноге). И хотя обычно его слуги были богобоязненными особами женского пола, не бравшими в рот спиртного, попадались среди них и выродки. Но все равно, были они трезвенницами или выпивохами, судья никогда не проверял своих винных запасов. И старый садовник Поль (чудодей по части роз и бордюрных цветов) умер от цирроза печени, проработав и пропьянствовав у судьи двадцать лет.
Верили знала, что судья баловник, но ее поражало, какие вольности позволял себе Шерман Пью в этом доме.
— Не желает обедать на кухне, ему, видите ли, надо думать о письмах! — ворчала она. — Да он просто задирает нос и не хочет знать свое место. Делает себе всякие мудреные бутерброды, изволите ли видеть, и уносит их в библиотеку. Совсем стол в библиотеке погубит.
— Чем? — спросил судья.
— А вот тем, что ставит на него блюдо со своими мудреными бутербродами, — негодовала Верили.
Судья бывал крайне нетерпим, когда ущемляли его достоинство, но не слишком чуток, когда дело касалось чужого достоинства. Шерман подавлял свою ярость в присутствии судьи и отводил душу на новом дворнике Гэсе, на Верили, а главным образом на Джестере. Но Шерман все же не давал воли приступам бешенства, и злоба в нем копилась. Во-первых, он ненавидел читать Диккенса, в его книгах было столько сирот, а Шерман терпеть не мог книг о сиротах, считая это недостойным намеком на свое происхождение. И когда судья громко рыдал над бедствиями сирот и трубочистов, злодейством отчимов и всякими прочими ужасами, голос у Шермана становился ледяным, и он с холодным превосходством поглядывал на ужимки старого дурня. Судья же, глухой к чувствам других, ничего этого не замечал и просто сиял от удовольствия. Он смеялся, выпивал и проливал слезы над Диккенсом, писал груды писем и не скучал ни минутки. Шерман по-прежнему был находкой, сокровищем, против него нельзя было сказать в доме ни полслова. А в это время в угрюмой и пугливой душе Шермана накипала злоба. В разгар осени его неприязнь к судье превратилась в скрытую, ни на миг не утихающую ненависть.
Несмотря на легкую, чистую, барскую работу, несмотря на удовольствие, с которым он изводил этого слюнтяя и мокрую курицу Джестера Клэйна, та осень была самой несчастной в жизни Шермана. Он ждал, и казалось, вся его жизнь замерла в тревоге ожиданья. Изо дня в день он ждал письма, но шел день за днем и неделя за неделей, а ответа все не было. Как-то раз он встретил одного музыканта, приятеля Зиппо Муллинса, который был знаком с Мариан Андерсон и даже заполучил ее фотографию с автографом. И от этого противного, чужого человека он узнал, что Мариан Андерсон не была его матерью. Мало того, что вся ее жизнь была отдана искусству и ей было некогда тратить время на амуры со всякими принцами, а тем более рожать Шермана и потом бессердечно подкидывать его на церковную скамью, она просто никогда не бывала в Милане и поэтому не могла состоять с ним в родстве. Надежда, которая так его окрыляла, была вдребезги разбита. Неужели навеки? Ему тогда казалось, что навеки. В тот вечер он вынул пластинки с немецкими лидер в исполнении Мариан Андерсон и стал их топтать, топтать с таким отчаянием и яростью, что от них остались только осколки. Но и этим он не сумел заглушить в себе музыку и, расставаясь с надеждой, кинулся как был в грязных башмаках на красивое вискозное покрывало, стал кататься по нему и выть в голос.
На следующее утро он не смог пойти на работу, потому что приступ горя так его измучил, что он даже охрип. Но в полдень, когда судья прислал ему судок со свежим овощным супом, горячие как огонь кукурузные палочки и лимонное желе, он уже настолько оправился, что стал потихоньку есть, радуясь еде, как выздоравливающий, откусывая маленькие кусочки и отогнув изящно мизинец. Он неделю не выходил из дому; пища и отдых восстановили его силы. Но его гладкое круглое лицо стало жестче, и, хотя он со временем перестал вспоминать об этой низкой обманщице, мадам Андерсон, ему очень хотелось кого-нибудь обездолить так же, как обездолили его.