Шерман долго сидел, уставившись на вкусный бутерброд с крабами, но душа у него была неспокойна, и это мешало ему есть. Он проглотил кусочек хлеба с маслом и пошел на кухню. Ему захотелось пить. Немножко джина пополам с горькой настойкой успокоят его нервы и вернут аппетит. Он знал, что ему предстоит новая ссора с Верили, но, войдя в кухню, решительно схватил бутылку джина.
— Нет, вы только поглядите, — сказала Верили, что она себе позволяет, эта царица Савская!
Шерман невозмутимо налил себе джину и добавил ледяной настойки.
— Я старалась обходиться с тобой по-хорошему, вежливо, но наперед знала, что все это зря. С чего это ты такой бессовестный? Неужто из-за голубых глаз, которые у тебя от твоего папочки?
Шерман невозмутимо вышел из кухни, держа в руке стакан, и снова присел к столу в библиотеке. Выпитый джин только еще больше его взбудоражил. Шерман был так поглощен поисками матери, что редко думал об отце. Он считал, что отец его — белый, и представлял себе, как неведомый белый отец насильно овладел его матерью. Ведь любая мать кажется сыну добродетельной, особенно если она воображаемая мать. Поэтому он ненавидел не только отца, но и самую мысль о нем. Отец был одним из этих сумасшедших белых, он изнасиловал мать и оставил клеймо на своем ублюдке — эти голубые, чужеродные глаза. Он никогда не разыскивал отца, как разыскивал мать; мечты о матери утешали его и примиряли с жизнью, об отце же он думал только с ненавистью.
После обеда, когда судья по обычаю лег соснуть, Джестер вошел в библиотеку. Шерман все еще сидел за столом, так и не притронувшись к еде.
— Что с тобой, Шерман? — Джестер заметил пьяную сосредоточенность его взгляда и забеспокоился.
— А иди ты к матери, — грубо отозвался Шерман, потому что Джестер был единственным белым, кого он мог выругать. Но в таком состоянии одними словами душу не отведешь. «Ненавижу, ненавижу, ненавижу», — думал он, мрачно уставившись невидящим взглядом в открытое окно.
— Я вот часто думаю, что, если бы я родился нигерийцем или цветным, я не мог бы этого вынести. И я восхищаюсь, Шерман, как ты это переносишь! Ты и не представляешь, как я тобой восхищаюсь.
— Ладно, рассказывай своей бабушке.
— Я вот часто думаю, — продолжал Джестер (он где-то это прочел), — если бы Христос родился теперь, он, наверно, был бы цветным.
— Он не был цветным.
— Боюсь… — начал Джестер и запнулся.
— Чего ты боишься, цыплячья душа?
— Боюсь, что, если бы я был нигерийцем или цветным, я бы, наверно, стал неврастеником. Ужасным неврастеником.
— Ничего подобного! — Правым указательным пальцем Шерман быстро провел по горлу, словно перерезав глотку. — Негр-неврастеник не жилец на этом свете.
Джестер не мог понять, почему ему так трудно дружить с Шерманом. Дед любил повторять: «Черный есть черный, а белый есть белый, и вместе им не сойтись, если я смогу этому помешать». А в конституции Атланты писали о людях доброй воли среди южан. Как объяснить Шерману, что он не такой, как дед? Он хоть и южанин, но человек доброй воли.
— Я уважаю цветных совершенно так же, как белых.
— Да тебя надо в цирке показывать.
— Я уважаю цветных даже больше, чем белых, из-за того, что им пришлось выстрадать.
— На свете есть немало и вредных черномазых, — заявил Шерман, допивая свой джин.
— Зачем ты это говоришь?
— А чтобы ты, желторотый птенчик, был поосторожнее.
— Я хочу объяснить свой нравственный подход к расовому вопросу. А ты не желаешь меня слушать.
Выпитый джин только подогрел ярость и усугубил мрачное настроение Шермана.
— Вредные черномазые с приводом в полицию и вредные черномазые без привода в полицию вроде меня, — сказал он с угрозой.
— Почему мне так трудно с тобой дружить?
— Потому, что я не желаю ни с кем дружить, — солгал Шерман, ибо если не считать матери, ему больше всего на свете хотелось иметь друга. Зиппо он обожал и побаивался, но тот вечно его обижал, не желая мыть посуду, даже когда Шерман готовил обед, и обращался с ним не лучше, чем он обращался с Джестером.
— Ладно, тогда я поехал на аэродром. Хочешь, поедем со мной?
— Если уж я летаю, то летаю на своих самолетах, а не на наемном дерьме, как ты.
Джестеру пришлось с тем и отбыть, и Шерман задумчиво и ревниво следил, как он идет по дорожке к воротам.
Судья восстал от послеобеденного сна в два часа дня, умыл заспанное лицо и почувствовал себя бодрым и свежим. Он уж не помнил утреннего разговора и, спускаясь вниз, гудел что-то себе под нос. Шерман, услышав его тяжелую поступь и немелодичное пение, скорчил гримасу.