Джестер зашел к деду в половине десятого. Он ел двухслойный бутерброд, и старик, который провел несколько часов в горестных размышлениях, смотрел на него с жадностью.
— А я ждал тебя к ужину.
— Я ходил в кино — вот вернулся и сделал себе бутерброд.
Судья надел очки и стал присматриваться к тому, что ел внук.
— С чем он?
— С ореховым маслом, помидорами, грудинкой и луком.
Джестер вонзил зубы в бутерброд и на ковер упал кусок луковицы. Чтобы убить аппетит, судья перевел жадный взгляд с чудесного бутерброда на прилипший к ковру лук. Но голод не унимался, и он сказал:
— В ореховом масле — сплошные калории. — Открыв поставец с напитками, судья налил немножко виски. — Точнее говоря, восемьдесят калорий в каждой унции. Гораздо больше, чем я могу себе позволить.
— Где карточка отца?
— Там, в ящике.
Джестер, знавший привычку деда прятать фотографию, когда он бывал не в духе, спросил:
— Что у тебя случилось?
— Злюсь. Огорчаюсь. Чувствую себя обманутым. Когда я думаю о сыне, со мной это часто бывает.
Сердце у Джестера замерло, оно всегда замирало, когда речь заходила об отце. Рождественские колокола серебристо звенели в морозном воздухе, Джестер перестал жевать и молча положил недоеденный бутерброд на край ночного столика.
— Ты никогда ничего не рассказываешь об отце.
— Мы были больше похожи на братьев, чем на отца с сыном. Мы были как близнецы.
— Сомневаюсь. Только созерцательные люди кончают самоубийством. А ты не созерцательный.
— Разрешите вам заметить, сэр, что мой сын тоже не был созерцателем! — визгливо закричал судья. — У нас было одинаковое чувство юмора и одинаковый склад ума. Твой отец стал бы гением, если бы остался жив, а я такими словами не бросаюсь. — Как ни странно, он говорил правду, — судья наделял этим эпитетом только Фокса Клэйна и Вильяма Шекспира. — Мы были с ним как братья-близнецы, пока он не связался с этим делом Джонса.
— Это в деле Джонса, как ты говоришь, он хотел опровергнуть аксиому?
— Законы и кровные обычаи, это, конечно, аксиомы! — Свирепо поглядев на надкусанный бутерброд, он схватил его и жадно доел, но так как пустота, которую он чувствовал, не была пустотой голодного желудка, еда его не насытила.
Судья редко рассказывал Джестеру о своем сыне и не желал удовлетворять его законное любопытство, поэтому Джестер привык задавать ему наводящие вопросы:
— А что это было за дело? — спросил он.
Судья ответил так уклончиво, что, казалось, ответ его вовсе не имеет отношения к делу.
— Юность Джонни проходила под звуки труб и литавров коммунизма. На высших должностях в Белом доме сидело всякое отребье, это было время отвратительных кампаний. И дело дошло до того, что на торжестве в память Линкольна пела негритянка, а мой сын… — голос судьи перешел в крик: — …а мой сын взялся защищать черномазого убийцу! Джонни пытался… — У старика началась истерика, истерика от фантастической, душераздирающей нелепости того, что произошло. Он захлебывался судорожным смехом, брызгал слюной.
— Перестань, — сказал Джестер.
Из глотки старика вырывалось хриплое кудахтанье. Джестер побледнел.
— Я же не… — сдавленно произнес судья в промежутке между двумя приступами, — …смеюсь…
Джестер, выпрямившись, сидел на стуле, лицо у него было мертвенно-белое. Он испугался, не начинается ли у деда апоплексия. Джестер знал, что такие припадки случаются внезапно и очень странно выглядят. Он спрашивал себя, бывает ли, чтобы во время апоплексического удара люди были красные как огонь и безудержно смеялись? Он знал, что люди умирают от апоплексии. Неужели дед — а он сейчас красный как огонь — задохнется от смеха? Джестер попытался посадить старика, чтобы как следует стукнуть его по спине, но дед был слишком для него тяжел, да и смех, наконец, стал потише, а потом и совсем прекратился.
Джестер растерянно смотрел на деда. Он читал, что шизофрения — это раздвоение личности. Неужели дед на старости лет действовал наперекор рассудку и умирал от смеха, когда ему полагалось плакать? Джестер прекрасно знал, как дед любил сына. До сих пор половину чердака занимали вещи его покойного отца: там хранились десять ножей и индейский кинжал, клоунский костюм, серия книжек о юном бродяге, книжки о Томе Свифте, связки других детских книг, коровий череп, роликовые коньки, рыболовная снасть, костюмы для футбола, перчатки для бейсбола, — целые сундуки хороших вещей и всякого хлама. Но Джестер усвоил, что не смеет трогать то, что лежит в сундуках, ни хорошие вещи, ни даже дрянь, потому что однажды, когда он вздумал повесить коровий череп у себя в комнате, дед так разозлился, что пригрозил его высечь. Дед любил своего единственного сына, почему же он так истерически смеется?