Выбрать главу

– Тринадцать, чтоб мне провалиться, тринадцать!

– Тринадцать оплеух ты от меня получишь, – говорит отец, рассердившись. – Не смей повторять такие глупости. Часы, невежда, не могут бить тринадцать!

– Знаешь, Нохум, – вмешивается мать. – Боюсь, что ребенок прав. Мне кажется, и я насчитала тринадцать!

– Вот так новости! – говорит отец. Похоже было на то, что и он начинает сомневаться. После завтрака он подходит к часам, взбирается на табурет, трогает какое-то колесико, и часы снова бьют. Мы все втроем считаем и киваем головой в такт ударам: «Раз… два… три… семь… девять… двенадцать… тринадцать».

– Тринадцать?… – Отец смотрит на нас, как человек, который вдруг услышал, что стена заговорила, неожиданно обрела дар речи.

Он еще немного ковыряется в колесике, и часы еще раз бьют тринадцать. Отец, бледный, со вздохом слезает с табурета, останавливается посреди комнаты, смотрит на потолок и, жуя кончик бороды, разговаривает сам с собой:

– Бьют тринадцать… Что же это такое? Что бы это могло означать? Будь они испорчены, они бы остановились. В чем же тут дело? Надо понимать так: спружинка…

– Что ты мудришь: спружинка, спружинка? – говорит ему мать. – Берут часы и исправляют. Ты ведь мастер!..

– Что ж? Может, ты и права… – отвечает ей отец, снимает часы со стены и начинает возиться с ними. Он трудится, потеет над часами целый день и, наконец, вешает их на место – слава богу, идут как следует. А когда приходит полночь, мы все стоим около часов и насчитываем двенадцать! Отец ликует:

– Слышали? Больше не бьют тринадцать? Если я говорю: спружинка, значит можете мне поверить!..

– Я давно знаю, что ты на все руки мастер, – говорит мать. – Только одного я не понимаю: почему они хрипят? Они как будто никогда так не хрипели.

– Это тебе кажется! – говорит отец, прислушиваясь, как хрипят часы, когда приходит время бить. Словно старик, перед тем как раскашляться: хил-хил-хил-хил-тр-р-рр… и только после этого: бом!.. бом!.. бом!.. Но и самый «бом» уже не тот, что прежде: прежний «бом» был веселый «бом», жизнерадостный, а теперь закралась в него какая-то грусть, какая-то тревога, и звучит он, как голос старого, отслужившего свое кантора, когда он в судный день читает последнюю молитву.

Хрип все увеличивается, бой становится все тише и печальнее, а отец все мрачнеет. Ему больно, он молча страдает, вне себя от того, что ничем не может помочь. Кажется, вот-вот и часы совсем станут. Маятник начинает проделывать какие-то диковинные номера: он замедляет ход, сворачивается на сторону, словно цепляется за что-то, как старик, который волочит ногу. Видно, часы собираются остановиться навсегда, навеки. К счастью, отец своевременно спохватывается, что часы тут ни сном ни духом не виноваты, – виноваты гири: мало груза! И отец привешивает к гирям все, что подвертывается под руку (весом в несколько фунтов). И снова часы наши как песня. И отец снова весел – совсем другой человек!

Однако радость наша продолжается недолго. Часы опять начинают лениться, и маятник опять вытворяет странные штуки: в одну сторону качается медленно, в другую – быстро; от скрежета часов скребет на душе, ноет сердце. Больно видеть, как умирают часы. И отец, глядя на них, тает, исходит жалостью.

Как хороший опытный врач, который жертвует собой ради больного, напрягает все силы, применяет все средства, чтобы исцелить его, не дать ему умереть, так отец всеми способами спасал старые часы.

– Мало груза – мало жизни! – говорит отец и привешивает к гирям одну тяжесть за другой: сначала железную сковородку, потом медную кружку, за ней железный утюжок, мешочек песку, несколько кирпичей – часы набираются сил и идут с трудом, с мучениями, но идут, пока не случилось однажды ночью большое несчастье.

Это было зимой, в пятницу вечером. Мы покончили с субботним ужином: вкусной наперченной рыбой с хреном, горячим бульоном с лапшой, цимесом из слив, и совершили благословение по всем правилам. Субботние свечи еще не догорели. Служанка достала из печи свежие, теплые, хорошо высушенные семечки. Вошла тетя Ента, смуглая молодая женщина без зубов, которую бросил муж. Вот уже несколько лет, как он уехал в Америку.

– Доброй субботы, – говорит тетя Ента, – я так и знала, что у вас свежие семечки; беда только, грызть нечем, чтоб ему, моему злодею, жить не больше, чем у меня есть зубов во рту… Как тебе нравится, Малка, что творилось сегодня с рыбой? Я спрашиваю его, рыбака Менашу: «Почему у вас такая дороговизна?» Но тут подскакивает богачка Соре-Перл: «Дайте мне, дайте мне скорее, свешайте мне вот эту щучку!» – «Куда вы так спешите? – говорю я. – Бог с вами. Река не сгорит. И Менаше свою рыбу не повезет обратно; у богачей, – говорю я, – деньги, видно, дешевы, а ум дорог…» И что же вы думаете? Она как откроет ротик: «Беднякам, говорит, здесь нечего делать… Бедняку, говорит, и хотеться не должно…» Ну, видели вы такую бездельницу! Давно ли она стояла со своей мамашей у столика на базаре и продавала ленты? Точно так же, как Песл Пейси-Аврома хвастает своей дочерью: мол, вышла за стрищевского богача, который взял ее, как есть, без гроша за душой… Еврейское счастье, – говорят, она мучается день и ночь, все с детьми не может поладить… Известно, разве приятно быть мачехой? Упаси бог! Вот, к примеру, Хавеле. Кажется, что с нее возьмешь? Вы бы посмотрели, как ей достается от его детей! С утра до ночи крики, фиги, пич-пач, дым коромыслом!