В хороводе по полю — приволью.
Смерть с нами, машет косовой рукой.
Стук да постук, властница, сгинь! — нам своя воля гулять!
А кому суждено — —
А кому суждено, тот погибнет.
4.
— Эх, Костя, — вздыхает, пригорюнившись, Иван Трофимыч, — Бог росту не дает мне.
Они лежат рядом на сундуке в темном коридорчике у черного хода между приказчичьей и кухней.
Безалаберно-глупо болтают на кухне одногирьные дешевые часы.
А в дверь заметает и свищет, метает печь помелом, рвется в трубе и, скорчившись в три погибели, визжит и воет жалобно, как собака.
— Нет, очень просто быть маленькому, — вздрагивает Костя, — а будешь учиться и совсем испортишься. Я сам куда выше был бы и статнее, я весь в мать, мать высокая... До десяти годов я не ходил, а так сидел, как клоп, или лежмя лежал... Была у меня одна игрушка — свинка, из глины сделана, свиночка, я с ней и разговаривал, а она лежала и слушала, свиночка...
— Маленькому и жениться нельзя, смеяться станут.
— Смеяться никто не смеет, смеяться запрещено.
— Так что ж, что запрещено, у нас в деревне на это не посмотрят, проходу не дадут, недоросток скажут.
— А ты укуси.
— Я не собака кусаться-то.
— Вот за это тебе Бог и не дает росту, так и останешься карандушем.
— А у нас в деревне, Костя, у князя Елаварова на балу всякие огни зажигают и наводнение солнца делают. Князь сам неправильный, пропал он раз без вести, семь дён искали, — искали, искали и объявился, наконец, в сарае: засел лягун нагишом в собачьей конурке, сидит, на цепь привязан... сам себя привязал.
— Князя твоего убить мало. Я бы ему все это отрезал!
В кухне завозились.
Кто-то, шлепая босыми ногами, вступил в коридорчик.
— Мастер, — шепнул замеревший Иван Трофимыч, — от кухарки, даст еще лупцовку, тише!
— Я никого не боюсь! — также шепотом сказал Костя.
Но мастер прошел мимо, не тронул.
И когда снова затихло, повернулся Иван Трофимыч к Косте и, крепко прижавшись, дыхнул прямо в лицо:
— Костя, почему у тебя нос кривой?
И то же, как эхо, ударило тут за стеной, и, выкинув на улицу, пошло из ворот в ворота, размахнулось широко, закрутилось, ударило тут в головах.
Костя не двинулся.
— Ты бы, Костя, Богу молился.
— Никогда я не молюсь, — огрызнулся, — и не буду молиться.
— А знаешь, Костя, в какой-то одной стране Бесинии живут люди, куринасы, живут эти самые куринасы в песку, тепло им, любо, несут они большущие яйца, гусиные... ими и питаются, гусиные...
Костя весь подбросился.
— Гусиные и утиные, — засыпающими губами промямлил Иван Трофимыч и засопел.
Весь коридорчик засопел с ним вместе.
* * *
Костя лежал с открытыми глазами, прислушивался.
Тоска точила сердце.
И одна теперь мысль — покончить с собой овладевала всем его существом.
Вот он, имеющий власть над часами, запретивший смеяться, грозивший всему миру одиночным заключением, приковывающий к себе людей лягушачьей лапкой, он больше уж не верит в эту свою великую власть: часы по-прежнему идут, по-прежнему смеются над ним, а та, которую он так хочет, так же далека от него, как и раньше.
Он продал бы душу черту, проклял бы все на свете, но видно и черт отступился от него...
К чему ему жить? Зачем жить?
Осторожно спустил Костя голые ноги, — теперь никто не услышит, — пошарил вокруг себя.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
Дрожа всем телом, поднялся он с сундука и, обжигаясь холодом, побрел по стене и, бродя так, нащупывал руками.
Но ничего не нашел такого, чем бы прикончить себя.
Ничего не было.
И странная мысль иглой прошла через мозг: стало быть, он не может найти ее, он не может найти себе смерть, он победил смерть.
Небывалое чувство, полное восторга, заполнило душу:
— Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
Чувство вырастало в крылья, росли крылья, поднимали бессмертного Костю.
Поднимался Костя — ноги отделялись от земли, а свет зеленый до боли проникал его.
— Бессмертный! бессмертный! бессмертный!
— И всемогущий! — горел, наливался этот свет ярче и ярче и, вмиг обратившись в гада, вонзил когти в Костю, подъел крылья и огненной красной пастью придавил под себя, — Костя грохнулся на пол.
На грохот вскочила Катя, схватила лампочку, да из детской, натыкаясь на стулья, освещая спящих, скользнула мимо кроватей в коридорчик.
— Костя! Костя! — хрипела она и пятилась к двери, хрипела и пятилась к двери в детскую.
Растрепавшаяся вата, как разорванная шерсть, клоками висела вкруг ее шеи.
А Костя — в упор заостренные глаза, — извивался в припадке.
И прошло, казалось, много, долго, вечность.