На себе чувствовал камень, перед глазами стыл камень, пустота и мрак. Будто вымерло все, не осталось ни единой жизни кругом на белом свете. Он умер. Костя умер.
И представляя себе нежданно пришедшую смерть, он ужасался в тоске безнадежной, потому что хотел жить.
А удар за ударом все сильнее и глуше, острее иглы, тяжеле гигантской гири бухался по спине, колотил в загорбок.
И взвизгнул Костя от невыносимой боли, живо вскочил на ноги и пустился.
Бежал, как собака с пришибленной ногой, визжал, как собака.
— Как ты на людей прешь!
— Ишь тебя окаянный носит!
— Сторонись, грызило-черт!
Звенела брань, сверлила в ушах, била по горбу, клевала в темя, пихала под живот.
Дрожью перехватывало все тело.
Поздний вечер темным саваном плыл над городом, сливал и смешивал здания и трубы с тем полем и с тем лесом на окрайнах, зажигал красное полымя, поднимал луну, и давил визг животной боли, глушил крик о пощаде шмыганьем, гулом спешащих людских шагов и фонарями улиц.
Насытилась, должно быть, пьявка, пристававшая к Косте. Раздутая перевернулась она под сердцем, защемила ленивой губой пустую кожу сердца, выплюнула назад скверную кровь и опять гадким червяком свернулась безглазая.
Прикладывал Костя к носу слипающиеся огромные — не свои — отдавленные пальцы: из носа кровь шла, не останавливалась.
Мазала кровь губы, сгущалась в горле.
— Эй ты, собачья кровь, я тебя! — развернулся вдруг Костя и изо всей мочи хряснул кулаком о фонарный железный столб.
И ясно почувствовал, как никогда еще, ясно: он сам по себе, а все вокруг — другое, он может перевернуть это другое — весь мир, он может перевернуть, он отлично знает как.
— Знаю, знаю, — твердо шагал Костя, гордо выставляя напоказ лицо и поводя кривым носом: он не чувствовал боли, ни пинков, ни затрещин.
Только сердце, как кусочек льда, бултыхалось в горячей груди.
Но скоро растаял лед на сердце.
Гремели в кармане ключи.
Костя схватился за них и, уверяясь в себе, сам превращался в ключ, и ключом уж плелся уверенно в полусне.
И вот кто-то на тоненьких женских ножках, — так показалось Косте, — сам тоненький, появился на тротуаре, засеменил ножками: нагонял Костю, пропадал, потом опять появлялся и носатым хохочущим лицом внезапно заглядывал прямо в глаза:
— Костя, — дрожал Носатый, — почему у тебя нос кривой?
Проходил Костя улицу за улицей, переулок за переулком, залезал в сугробы, катился по льду уверенно в полусне.
Мелькала навстречу, с каждым шагом подвигалась, росла и белела каменная колокольня с золотой главой под звезды.
А тот тянул свое, дрожал от хохота:
— Костя, а Костя, ведь ты можешь двигать горами или нет, а? у тебя нос кривой...
Костя взбирался на колокольню часы заводить, по которым жил город. Не считал Костя ступенек, их казалось больше, чем обыкновенно, и одна другой круче.
Высоко задирал ногу. Соскальзывал.
На каждом уступе встречался с ветром. Бросал Костю ветер. Оглушал. Длинными замороженными пальцами — ледяными жгутиками стегал по глазам.
И Носатый, казалось, следом шел, а седые колокола подвывали.
Заглянул Костя к колоколам, выше полез.
И когда достиг, наконец, верхнего яруса, едва уж дух переводил.
Но мешкать нечего было. Тотчас принялся за работу: взглянул по своим часам время, приподнялся на цыпочки и, закусив вялую губу, схватился окоченелыми руками за огромный рычаг.
Наседая всей грудью, стал вертеть.
И зашипели, стеня, пробужденные часы, зашипели нехотя, захрипели старческим простуженным горлом.
И опять замерли.
Нет, тикали — тяжело ходили и медленно переворачивались с боку на бок, отдавались на волю Божью, ибо конца не видели.
Не было им конца, не было силы остановить раз навсегда назначенный ход.
Захолодевший и озябший Костя вдруг отогрелся.
Ощеривая рот с пробитыми передними зубами, схватил он железный прут. И легко, как перышко, подбрасывая железо, бросился к оконному пролету, проворно вскарабкался на подоконник, изогнулся весь и, нечеловечески вытянув руку, дотронулся дрожащим прутом до большой стрелки, зацепил стрелку и повел вперед — —
Побежали минуты бешеным бегом, не могли уж стать, не могли петь, и бежали по кругу вперед с четверти на полчаса, с полчаса на без четверти, на десять, а с десяти на пять, а с пяти на четыре...
Отвел Костя железный прут от часовой стрелки, которую самовольно подвел чуть не на час, и на страшной высоте в шарахающем противном ветре дожидался, когда пробьет.