- Говори!
Я решил было сказать за присутствующих здесь дам, но с удивлением обнаружил, что длинно и бессвязно разглагольствую о крепкой армейской дружбе ("...р-рмейской др'жбе!"), о тяжелых, но дорогих сердцу армейских буднях ("...р-рмейских б'днях!"), и что не будь их, я б не встретил таких отличных парней. Дернули, закусили, и голова у меня пошла кругом. На какое-то время Ольга была забыта. Я снова оказался зажат между парнями, и мы, обнявшись как три подвыпивших мушкетера, принялись вспоминать некоего старлея Носика, причем Митяй утверждал, что старлей, безусловно, сделал из нас настоящих людей, а Гогичаев, напротив, с пеной у рта доказывал, что благодаря вышеупомянутому старлею все мы, а в особенности он, Гогичаев, превратились в самых настоящих животных. Я не помнил никакого старлея Носика, но от спора не уходил и убежденным тоном повторял, что обсуждаемый старлей - отличный мужик, хотя и порядочная сволочь. И, кажется, оказался прав... Потом Гогичаев куда-то исчез, и, пока его не было, Митяй с неподдельной обидой в голосе признавался, что проснулся я совершенно не вовремя, что Ольга на самом деле приглянулась ему, а я упал и все испортил. Под конец он вложил мне что-то в карман и, заговорщически подмигнув, пояснил: "Запобижник писюнковый..." Далее воспоминания пошли фрагментами, точно я слепнул время от времени. Появился Гогичаев, пошушукался с Ольгой, и вот мы уже кружимся с ней в новом танце. На этот раз она была сильно пьяна и поэтому молчала, чтобы не выдать себя. Я вознамерился высказаться на этот счет, но тут Ольга пропала и осталась только ее потная узкая ладошка, которая тянула меня по длинному, как шоссе, ярмарочному ряду, где все продавцы почему-то спали с отрытыми глазами. В тамбуре я прижал Ольгу к себе, но она, хихикая, высвободилась и, снова обернувшись ладошкой, потянула меня дальше. Я послушно пошел, бубня что-то насчет царевны-ладошки, и тут ослеп окончательно, а когда очнулся, растрепанная Ольга стояла напротив и, краснея от усилия оставаться серьезной, торопливо застегивала пуговицы на блузке. "Это ничего, - говорила она, - это бывает..." Я знал, что это бывает, но все равно ощутил внезапную липкую гадливость.
- Ш-шлюха, - выдавил я с мукой.
Ольга захлопала на меня глазами и вдруг рассмеялась. Испытывая омерзительное желание ударить, я рванул дверцу купе и зашагал по проходу направо. В спину неслось: "Я-то тут при чем, дурень?.." Действительно дурень, думал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не побежать. В трусах было мокро и гадко, и на душе, чем дольше я об этом думал, становилось так же. А-а, к чертям! Мало ли что не случается в первый-то раз... Поезд грузно тащился по желтой в крапинку степи; небо над степью было серое и низкое, как потолок в подполе. Я шел, кидая в окна равнодушные взгляды, расталкивая встречных, и все больше убеждался, что иду не в ту сторону. Но сторона была та. Миновав три вагона, я наконец нашел ребят. Оба, уже изрядно подшофе, обхаживали Оленьку. Оленька цвела и пахла. Я стремительно причалил к столу, схватил чей-то стакан и под недоумевающие взгляды влил в себя его содержимое. Гогичаев молча протянул мне (и тут же уронил) кусочек сыра, а Митяй вдруг запел красивым глубоким баритоном:
Пи-исьма нежные о-очень мне нужны,
Я их выучу на-и-зусть.
Че-ерез две зимы, че-ерез две весны
Отслужу, как надо, и вернусь!..
Через минуту, размазывая по щекам горячие слезы, я орал во все горло:
Че-рез две, через две зимы!
Че-рез две, через две весны!..
Мы пили, пока не вышли все деньги. Потом долго и шумно ругались с каким-то рослым пассажиром, потерявшим, наконец, терпение. Запомнилась кульминация ссоры: пассажир, весь белый от праведного гнева, машет перед Митяем здоровенными кулачищами, а Митяй, улыбаясь сытой улыбкой Будды, грозит ему пальцем и назидательно говорит: "Я таких бычков, гсп'дин х'роший, по утрам из консервной банки ем..." Дальше не помню; кажется, пассажир помирился с нами, и пришлось снова пить. Помню лишь, как я громко сказал: "Извините, парни, я сейчас...", отвернулся к стенке и мгновенно уснул.
10
Проснулся я от чудовищной сухости во рту. Язык был твердый и шершавый, как рашпиль. Хотелось высунуть его наружу и откусить. Так и сделаю, решил я мрачно и с нечеловеческим усилием разжал слипшиеся губы. Лучше бы я этого не делал. В глотку хлынула струя свежего воздуха, и, словно в отместку за такую наглость, тело моментально отозвалось каскадом ощущений разной степени паршивости: загудело в ушах, закололо в затылке, заломило под лопаткой. Господи, подумал я. Если это похмелье, зачем пугать нас адом?
Но это было еще не все. Не успел я опомниться, как тупой тянущей болью заныла кость, та самая, которую переломило мне в Грозном. Тут я уже не удержался от стона. Дождь на дворе, что ли?.. Опасливо приподняв одно веко, я осмотрелся, как через амбразуру. Темно, не разглядеть ни хрена, надо прислушаться. И я стал прислушиваться. Сначала было тихо, как в склепе, но постепенно из моря тишины стали подниматься островки звуков. Я распознал: тиканье часов, храп за стенкой и едва уловимое шуршание воды по стеклу. Значит, дождь, подумал я с тоской.
Однако это был не совсем дождь. Мелкая сеющая морось, противная и особенно болезненная для старых переломов, вот что это было. Я глубоко, как усталая лошадь, вздохнул. Мало мне похмелья, так еще и это... Кстати, о похмелье! - подумал я с неожиданной злобой, но тут ногу свело такой жуткой судорогой, что я мигом позабыл и злобу, и похмелье, и даже морось, а только, жалобно сопя, выгибал ступню навстречу руке, пытаясь дотронуться кончиками пальцев до носка.
Через минуту, когда отпустило, я был весь в испарине. Провалиться тебе, ханурик проклятый, обессиленно думал я. Подавись своим пойлом, а меня оставь... Или это у нас юмор такой появился, межличностный? Я надрался - у тебя похмелье, ты надрался - у меня. Так и чередуем, чтоб в расчете были...
А может, всё? - подумал я, не особо, впрочем, обнадеживаясь. Конец скачкам, конец механизму, и это - то самое похмелье, которое, несомненно, ждало меня после попойки в поезде?
Но краем сознания я уже знал: то похмелье благополучно кануло в Лету, и мне уже не двадцать один год, а добрых двадцать четыре или, того хуже, двадцать пять, - не важно. И пью я теперь литрами, не особо интересуясь, что написано на этикетке, и есть ли этикетка вообще... А Митяй женился, дочка у него, три-четыреста пятьдесят... А Гогичаев ("Вот те на!..") погиб нелепейшей из смертей - ударило молнией... И накатили вторым планом мысли о каких-то долгах, о каких-то невыполненных обязательствах и прочей житейской дребедени, но я поспешно отогнал все это в сторону и свирепо приказал себе: подымайся!