Известно также, что голова из этих стихов ничего не понял и еще дал за них Малвошке рубль на счастье; но Пизонский уже с той поры никаким новым стихам ребенка не учил, и ныне, окончив плащицу, сел перед дверьми своей хибары, вытащил из чулана небольшой деревянный сундучок и начал раскладывать на травке весь гардероб ребенка.
Обыкновенный гардероб Малвошки состоял летом из холщовых порт и сорочки, а зимою к этому прибавлялись валенки и полушубок; но парадный его гардероб был довольно сложный; его составляли: 1) выростковые ботинки с гарнитуровыми завязочками на подъеме; 2) чулки, смотря по сезону, шерстяные или бумажные; 3) синие суконные панталонцы с узеньким серебряным позументом по лампасу; 4) восточный бешмет, сшитый из старого кашемирового платка; 5) круглая ермолка с самым широким белым позументом вместо околыша и круглая кожаная ледунка с носовым платком. Теперь ко всему этому еще присоединялась широкая синяя «плащица».
Пизонский раскладывал все это с чувством, весьма близким к некоторому блаженству: все это было в его глазах так хорошо, так богато и нарядно, что он не мог не радоваться. И тихий вечер нес спокойствие в детскую душу старца, и длинные тени насажденных его рукою деревьев обнимали и ласкали его, и все ему казалось счастливым, и все как будто с ним ликовало и радовалось.
В это-то время, в узком ярком просвете между двух длинных теней, брошенных пирамидальными тополями, явился весь облитый лучом заходящего солнца мальчик Малвошка и с ним его спутница, беленькая Венерка. Они стояли оба рядом и весело смотрели на Константина Ионыча.
— Дета моя! дета! иди ко мне, маленький! — позвал Пизонский Малвошку.
Ребенок еще улыбнулся и доверчиво бросился в объятия к своему пестуну; Венерка же сделала пируэт, прилегла к земле, потом опять снова вспрыгнула и скрылась за кустами.
— Вот, кроха моя, теперь удивись, какую я прелестную плащицу тебе сделал! — воскликнул Пизонский, поднимая перед дитятею сочиненный им широкий плащ. — Чудесно?
— Чудесно, дядя, чудесно! — отвечал ребенок.
— Надевай, будем мерить.
Дитя село на земле и натянуло на себя сапожки. Потом, одна под другой, были надеты на него прочие вещи его высокоторжественного гардероба, и дело дошло до плащицы. Фигура мальчика, окутанная бесконечно широким плащом, становилась прекурьезною: он был похож на одного из тех разбойничьих атаманов, которых рисующие дети любят изображать на своих картинках.
— Вот ты теперь мальчик красивый! — сказал, любуясь ребенком, Пизонский. — Теперь мы с тобой завтра пойдем по городу барина поздравлять, и все на тебя смотреть будут.
Дитя засмеялось.
— Все будут говорить: чей это такой прекрасный мальчик? — продолжал рассказывать Пизонский.
— А я что им скажу, дядя? — спрашивал, засмеясь, ребенок.
— А ты скажешь: божий мальчик, божий гостек, божий.
— А Неверка… дядя…
— Ну что тебе, дета, Неверка! Собака Неверка… и еще прегадкая собака…
— Она, дядя, не будет смеяться?
И с этим вопросом ребенок стал жаться к Пизонскому и водить вокруг смущенными глазками.
— Не будет, крошка, не будет. Как она смеет смеяться. Мы возьмем с тобой хворостинку, да зададим ей такой смех, что она у нас…
Мальчик, слушая это утешение, начал улыбаться, воображая, как дядя прогонит насмешливую Неверку, и в то же время все ближе и ближе прижимался под крыло к Пизонскому.
— Высекишь ее, дядя?
— Высеку, агнец, так больно, больно высеку…
— Дядя!..
— Что, голубчик?
— А если она и после будет опять смеяться… Дядя! дядя! — заговорил ребенок, начиная дрожать и озираться. — Дядя, она… засмеется… Ай! вон, вон она! она смеется, смеется!
Дитя, одним движением рук, сбросило с себя свой эффектный плащ и, дрожа, указывало обеими ручонками на темный куст, из-под которого высовывалась курчавая белая морда Венерки с складками на губах, которые обыкновенно выражали ее улыбки.
Пизонский вспыхнул. Отодвинув от себя ребенка и схватив первый попавшийся прут, он бросился за собакой.
Жаркая погоня за Венеркой увела Пизонского на добрые пять минут от его кущи; а в это время его питомец торопливо сорвал с себя всю свою ливрею и в самом возбужденном состоянии бросился к берегу, словно заяц, преследуемый раскрытою лапой сильного филина.
Заметив бегущего ребенка, Пизонский переменил свое направление и, покинув погоню за Венеркой, бросился к своему питомцу; но тот, увидав, что его преследуют, пустился еще шибче и, достигнув берега, со всего разбега бросился в реку.
Пизонский остолбенел: река была глубока, и ребенок очень легко мог утонуть в ней; а на берегу, да и во всем городе уже не было видно ни одной души.
Минута была отчаянная. Но выросший в близкой дружбе с природой, мальчик оказался гораздо сильнее, чем предполагал его пестун. Упав в воду, он торопливо заработал ручонками и поплыл к противоположному берегу. Пенистые брызги били вокруг его во все стороны целыми фонтанами и совсем скрывали его маленькое тельце от глаз Константина Ионыча.
Не размышляя ни одной минуты, Пизонский бросился в воду во всем своем одеянии, но, услышав внезапный взвизг ребенка, остановился по пояс в воде. Ему представилось: а что, если дитя перепугается, если испуг сожмет судорогами его мышцы и он пойдет ко дну?
Пизонский закрыл руками глаза и наклонился головою к воде.
В великом страхе он только прислушивался к плеску воды, и когда плеск этот затих, он принял руки от глаз и, восклонив голову, увидал, что дитя благополучно переплыло на ту сторону и уже цепляется ручонками за скользкий глинистый берег.
Этой минутой Пизонский не медлил: он быстро рванулся вперед и поплыл вдогонку за беглым питомцем. Но старые члены дяди Котина работали плохо, и прежде, чем он проплыл половину реки, питомец его уже выбрался на берег и в мокром бельишке понесся во всю прыть вкруть по Крестовой тропе. Константин Ионыч хотел кричать, хотел удержать дитя ласковым кликом, но в тот самый момент, как он, плывучи, раскрыл свои дрожащие губы, их заткнула какая-то белая, мокрая тряпка.
Это была Венерка, которая оплыла хозяина мимо самого его носа и, легко выскочив на берег, в десять прыжков догнала своего фаворита.
Когда Робинзон с большими усилиями выбрался кое-как на берег, ни ребенка, ни собаки не было уже и следа.
Весь мокрый, взволнованный, старик еле плелся по тому направлению, по которому так быстро умчалась беглая пара. Пот покрывал и без того мокрое лицо его; рубашка его дымилась. Не помня себя, он обежал весь город; заходил всюду, где только мог предполагать укрывшимся своего сиротку; спрашивал его во всех домах, где было хотя малейшее основание ожидать его встретить, и все это было тщетно. Ни мальчика, ни собаки никто не видал и в глаза.
Унылый и расстроенный, Константин Ионыч, возвращаясь домой, встретил только одного человека: это был отец Туберозов. С ним Котин разговорился и рассказал ему свое горе.
Протоиерей слушал рассказ Пизонского молча, положив подбордок на набалдашник своей трости — как мы в свое время узнаем, исторической трости, — и когда Константин Ионыч окончил свой трагикомический рассказ, отец Савелий вздохнул и сказал: век наш ветхий выдает нас с тобой, старина, в поношение неверкам. Пойдем и уснем — авось утро будет еще мудреней вечера. Пойдем: луна на небо всходит, а небо хмуриться начало. Пойдем.
Они сошли вместе к реке и у моста расстались.
XXI. ДАЛЕКИЕ СОСНЫ СВОЕМУ БОРУ ШУМЯТ
Расставшись с отцом Туберозовым, Константин Ионыч должен был снова перебраться на свой остров вплавь, потому что его маленькая лодочка была привязана у кольев по другую сторону бакши. Он так и сделал.
Сперва переплыв реку и выйдя на остров, он прямо прошел к своей куще; заглянул под все сарайчики; обшарил все углы в шалаше и в хибарке: нигде не было и знака следа беглых, которые, по соображению Пизонского, могли возвратиться сюда во время его Поисков в городе. Он влез на верх шалаша, где была раскинута широкая белая кошма, на которой лежали три небольшие подушки в темных ситцевых наволоках. Малвошки и здесь не было. Два находившиеся здесь изголовья были совершенно пусты, но на третьем помещалась голова взрослого человека, тщательно закутанная старым ватным халатом.