А еще через два часа его увез автомобиль в Ревтрибунал, где он в ту же ночь был расстрелян. Помилование из В. Ц. И. К. запоздало в трибунал. Секретарь трибунала, несмотря на звонки коменданта тюрьмы по телефону об официальном извещении из Красного Креста, несмотря на протесты осужденного и на возмущение всей тюрьмы, потребовал доставки осужденного, и он мужественно, без малейшего содрогания, уехал из тюрьмы и пошел на расстрел, о чем свидетельствует присланное им из трибунала официальным путем письмо и завещание. Утверждали, что кое-кому было не выгодно его помилование, так как он чересчур много знал и мог впоследствии поднять дело и об организации перевоза драгоценностей и о пропаже тех, которые были у него отобраны, но ни в протоколах, ни в числе вещественных доказательств, не было того, о чем он неосторожно говаривал в тюрьме.
Случай этот, происшедший не с Ч. К., где все делается келейно-домашним образом, а с судебным учреждением-Ревтрибуналом — долго волновал тюрьму и сразу сгустил атмосферу.
Но паника, настоящая паника началась в тюрьме в августе и сентябре, когда Ч. К. принялась пачками расстреливать бандитов, заговорщиков и спекулянтов, и за воровство на железной дороге; не проходило дня, чтобы черный автомобиль не увозил нескольких человек, когда выхватывали из камеры только вчера туда прибывших, когда расстреливали красноармейцев за похищение из вагона пары фунтов сахару; когда вели на убой людей, ни в чем решительно неповинных, взятых по грубой провокации. Разум переставал действовать, совсем невинные, в засадах взятые люди теряли голову, прятались под кровати, когда раздавался сакраментальный возглас в неурочное, не утреннее время: «такой-то по городу с вещами, собирайся живее».
Приходил обыкновенно сам председатель Комъячейки Линкевич, распоряжался запирать все камеры (в некоторых коридорах двери были днем открыты) и по очереди выкликал всех этих Ивановых, Петровых, Степановых, всех этих безвестных людей, которые еще вчера наивно допытывались у Красного Креста: «когда ж меня допросят?». В эти списки обреченных попадали и такие, как мясник с Миусской площади, осмелившийся публично обругать чучелами бездарные памятники Марксу и Энгельсу в новом советском стиле на этой площади. Расстреляли литератора Аннибала за то, что он корреспондировал о Советской России в иностранные газеты, как антантовского шпиона, расстреливали и таких, как Огородников, сидевший год в лагере за участие в только что раскрытом кадетском заговоре, в котором он физически не мог участвовать, ибо уже год сидел арестованным. Расстреливали явных психопатов, вроде Дризена, за хищение продуктов из учреждения, где он служил. Психиатры в один голос признавали его неответственным в поступках, но безграмотный Линкевич производил свою экспертизу: спрашивал, как его фамилия, знает ли он, где находится, и, удовлетворенный утвердительными ответами, констатировал нормальность Дризена, которого и расстреляли.
Стон стоял в тюрьме, забыта была и борьба за улучшение быта, отошли на задний план все материальные лишения. Люди жили буквально только в течение первых полсуток. Вторая половина проходила в ожидании комиссара смерти Иванова и его мрачного автомобиля. Не мудрено, что мирового судью Москвы, известного прогрессивного деятеля Кропоткина хватил удар, когда пришли под вечер звать его с вещами и по грубости своей надзиратель не добавил, что зовут его в больницу. — «Собирайся с вещами, живей». — От этого удара он, не приходя в сознание, и умер.
А раскрытые заговоры все росли и росли в числе, тюрьма заполнялась кадетами, профессорами, артистами, цветом Московской науки и интеллигенции. На место расстрелянных подвозили все новых и новых контрреволюционеров. И они не меньше, а пожалуй и больше других, поддавались панике, хотя за огромным большинством из них, конечно, не было ни одного нелояльного по отношению к советской власти поступка. Но разве это кого-либо гарантировало от короткого и последнего пути с Ивановым в Ч. К.?
Припадки, психозы, истеричность участились до невероятности. Нервничали заключенные, нервничала администрация, а что переживали на воле родные, не имея свиданий, ни писем от близких, — это не поддается никакому описанию. Мудрено ли, что большинство по ночам до двух-трех часов не спало, с 4 до 5 часов начинали в тоске метаться по камерам, по коридорам, что некоторые, как член Московской Городской Управы Зельбицкий, проведя в таком состоянии несколько месяцев в тюрьме, на третий день по освобождении повесился. Его преследовали маниакальная мысль, что его обязательно расстреляют, ведь он в 17 году был членом партии к. — д.
И вот в этой то сгущенной до невозможности атмосфере глухо раздалось эхо от взрыва в Леонтьевском переулке помещения Московского Комитета Р. К. П. 25 сентября 1919 г. в 9-10 часов вечера.
Был тихий вечер, тюрьма жила. сосредоточенно притаившись, как всегда по вечерам. Раздался какой то взрыв, большинство не придало этому значения, некоторые все же насторожились, чересчур необычно знаком был гул. Не прошло и 1/2 часа, как раздалась бешеная команда по коридорам: «запирай все двери, никого никуда не выпускай!» Щелканье затворов, полные коридоры вооруженных солдат, через окно видно, как по двор втягивают пулеметы. Сменивший Ляхина бравый чекист с фронта Марков в полчаса привел в боевую готовность тюрьму, вооружился до зубов, заготовил ручные гранаты и нагнал такую панику, что у бедных тюремных обитателей зуб на зуб не попадал.
Через час мы уже через наши связи были в курсе всего происшедшего и ждали-гадали с замиранием сердца ужасов. На утро газеты принесли подробности и настойчивое утверждение власть имущих, что это сделали вовсе не «анархисты подполья», а белогвардейцы, подделываясь под анархистов, пытались нанести удар в спину и т. д. Забегая несколько вперед, должен подчеркнуть, что самое тщательное следствие и признание арестованных несомненностью установило, что взрыв был произведен анархистами и группой л. с. — р'ов (Черепановцев), а из Красной книги В. Ч. К., впрочем не увидавшей света и конфискованной тотчас же по напечатании, видно, что никакими белогвардейцами в этом заговоре и не пахло, а вот какая-то «Маня из В. Ч. К.» там фигурирует. Тем не менее началась расправа и расправа жестокая, в ту же ночь.
По рассказу коменданта М. Ч. К. Захарова, прямо с места взрыва приехал в М. Ч. К. бледный, как полотно, и взволнованный Дзержинский и отдал приказ: расстреливать по спискам всех кадет, жандармов, представителей старого режима и разных там князей и графов, находящихся во всех местах заключения Москвы, во всех тюрьмах и лагерях. Так, одним словесным распоряжением одного человека, обрекались на немедленную смерть многие тысячи людей.
Точно установить, сколько успели за ночь и на следующий день перестрелять, конечно, невозможно, но число убитых должно исчисляться по самому скромному расчету — сотнями. На следующий день это распоряжение было отменено вследствие вмешательства В. Ц. И. К.-а и Ц. К. Р. К. П.
Из Бутырок 26—IX утром, часов в 12 была выведена первая партия и отвезена прямо в Петровский парк, где и расстреляна; подвалы Ч. К., где обыкновенно расстреливают, были по-видимому заняты своей «работой» и для бутырцев не хватало места. В эту первую партию попали Макаров, Долгорукий, Грессер и Татищев. Макаров до конца сохранил свою твердость. За ним пришли перед самым обедом в 12 часов. На роковые — «по городу с вещами» — спокойно ответил: «Я давно готов». Медленно, методично сложил свои вещи, отделил все получше для пересылки голодавшей в Петербурге семье, стал прощаться с буквально подавленной его мужеством камерой. Соседи уговорили его написать прощальное письмо домой. У многих стояли слезы на глазах, даже ожесточенные и грубые чекисты не торопили его, как обычно, и, молча потупившись, стояли у дверей.