Выражает то лицо
Чем садятся на крыльцо!
И тотчас раздалось со стороны женской половины:
Эти бургские ребята,
Не поют, а квакают.
Целоваться не умеют,
Только обмуслякают!
И пошло-поехало родное с обеих сторон, русское, озорное, скабрезное подначивание.
Громыхал мужской хор:
Милка, це или не це?
Если це, пойдем к сараю,
А не це – то на крыльце.
Отвечали озорно женщины:
А какое твое дело,
Це я или же не це?
Мы сперва пойдем к сараю,
А потом – и на крыльце.
Сменяя друг друга, упражнялись мужчины и женщины в похабном остороумии.
Собрался я на свиданье,
Съел виагру я заране.
Кончил только в семь утра, –
Жаль, подруга не пришла.
Ой, у этого мужчины,
Ой, какая красота –
Нос орлиный, член бычиный
И усы, как у кота.
А потом и вовсе непотребное понеслось с обеих сторон на тему «Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака…»
Длилось скабрезное песнопение нескончаемо, раззадоривая обе стороны, а, передохнув в этом развесёлом шутовском песенном поединке, мужчины и женщины вновь бросились в объятия друг друга, насыщая тела сексуальным разнообразием на целый год – до следующего праздника Сатурна. Стотысячный повальный грех! Где такое можно увидеть, кроме как во сне.
Сатурну-Вьюгину всё это время, любезно кланяясь, подводили на случку одну за другой патрицианок и он прилежно их ублажал.
Вдруг снова появился Гаргалин, подскочил к Сатурну и вскричал:
– Ты, гад, почему от службы в армии отмазался?
Но его, не знавшего, что Сатурна надо уважать и любить, тут же куда-то уволокли прочь с глаз.
Настала ночь, опустилась на Колизей тьма, но вдруг засверкали лампы и прожектора, заливая всё пространство волшебным электрическим светом. «Надо же, – удивился Арбелин, – в Древнем Риме и электричество. Чудеса!»
Праздник подходил однако же к завершению.
Защемило сердце Арбелина, он-то знал, что в финале Сатурна должны зарезать и сожрать.
Но оказалось всё иначе.
Запели стотысячным хором гимн во славу Сатурна.
Сгинул куда-то мэр.
На то место, где он возлежал и тешил тело в объятиях десятков сменявших друг друга проституток, рабынь и патрицианок, воздвигли какое-то странное сооружение. Приглядываясь, что бы это могло быть, Арбелин узнал – гильотина!
Сатурн добровольно и горделиво двинулся к гильотине. А подойдя к ней, ловко просунул голову в нужное отверстие и палач вежливо сдвинул половинки ошейника вокруг его шеи. В следующий миг отсечённая лезвием гильотины голова Вьюгина отлетала от тела метров на десять и её, как футбольный мяч, на лету поймал один из нубийцев. Он поднял моргающую голову Вьюгина вверх и понесся с ней по трибунам. Все, к кому он подбегал, целовали Сатурна-Вьюгина в губы. Тело же эфиопы подняли на ноги и держали стоймя рядом с помостом, не давая упасть.
Ужас объял Арбелина.
Но вот нубиец завершил бег и вернулся к гильотине. Тут откуда-то снова выпрыгнул Гаргалин уже только с одной эполетой на левом плече, вырвал голову Вьюгина из рук нубийца и с силой нахлобучил её на стоящее туловище.
– Вы охренели что ли, охлопусы дерьмовые! – заорал он на трибуны. – Это же Яша Вьюгин!
Вьюгин заморгал и потрогал шею, тихо промолвив:
– Больно, однако.
И наступила тишина.
А в следующий миг раздалась, возносясь к небу, разливаясь ввысь и вширь, божественная песнь песней «Бесаме, бесаме мучо», исполняемая неведомым небесным хором.
И умилённо обнялись друг с другом все сто тысяч, и пролили слёзы радостного слияния в единую торжествующую, славящую любовь и жизнь, массу рабы и господа, чёрные и белые, эфиопы, иудеи и римляне, плебеи и патриции. И нежно обняли друг друга Яша Вьюгин и Станислав Гаргалин. Всех объединил древний Бог золотого века Сатурн и гимн всеобщей человеческой любви «Бесаме мучо».
Арбелин, можно сказать, не проснулся, он как-то с трудом выдернулся, отлип ото сна, перелился, как по сообщающимся сосудам, из его галлюциногенной реальности в реальность сознания.
Спать он уже не мог, сон его потряс и раздавил. Ещё не осознав всю тайную его суть, он понял, что сон был какой-то подсказкой для дальнейшей его жизни. Под страстный гимн бесаме мучо…
Альфа в эту ночь тоже не могла уснуть до утра. Вспомнилась фраза Арбелина о том, что в науке экстрима будет выше крыши. Вот экстрим и пожаловал. Эпизод за эпизодом проходил в её растревоженном мозгу круглый стол и не унимался гнев, несмотря на успокаивавшие слова Учителя о том, что весь круглый стол только забава и охлопусная пустая канитель. Альфа продолжала думать иначе. Вот они – живые люди, наделённые сознанием и волей, увешанные учёными степенями и званиями, собрались не где-то на кухне под рюмку водки посудачить, а на телевидении, на виду у громадной многотысячной аудитории, и они хихикают и полощут науку, которая является прорывом в понимании поведения животных и человека, более глубоким проникновением в тайны жизни на планете. А раз хихикают, значит везде будут фасцинетике ставить палки в колёса, убеждать в её ложности, перекрывать кислород. И это неизбежно скажется негативно на развитии столь необходимого человечеству познания, сдержит его и замедлит. Об этом надо говорить, трубить, кричать. Надо бороться с этим оголтелым невежественным охлопупизмом. И надо обязательно всё записать, чтобы последующие поколения читали и знали, через какие колючие заросли продиралась новая наука и как достойно вёл себя её основатель-подвижник Юлиан Арбелин.
И рассуждая так сама с собой, Альфа пришла к логическому выводу: она, – потому что больше некому! – и потому ещё, что ей это страстно хочется, будет писать историю фасцинетики и роль в её создании и продвижении своего гениального Учителя.
Приняв такое решение, она ощутила радостную лёгкость, даже весёлость. Да, да, она будет это делать теперь ежедневно и не пройдёт у неё ни дня без строчки. И вдруг возникла в просветлённом мозгу озорная идея. Вспомнила, что Арбелин высказал желание увидеть Ниночку Чернавину вживе, и пришла ей в голову мысль посмотреть на Ниночку раньше Учителя, увидеть, какая она эта сказочная колдунья, сводящая мужчин с ума.
На следующее утро после телепередачи о круглом столе у входа в институт физики металлов собралась толпа молодых мужчин, к которым примкнул и какой-то странный, бравого вида невысокий сухой старикашка. В сторонке от них и встала Альфа. Вычислить институт физики не составило труда, и она подъехала к входу к девяти утра. И была поражена собиравшейся группой юношей.
Ждать пришлось полчаса. В половине десятого, как всегда она и приходила на работу, на аллее, ведущей к институту, появилась Ниночка. В лёгком платьице и кофточке, на шпильках, она своей походкой газели с гордо откинутой златокудрой головкой шествовала к входу, ни на кого не обращая внимания. Толпа расступилась, старичок артистично преклонил колено и молодые парни тотчас, как по команде, повторили его жест. Все зачарованно взирали на Богиню, никто не осмелился на что-нибудь пошлое, вроде «Девушка, а как вас зовут?». Ниночка этого группового коленопреклонения не могла не заметить, однако божественная, холодная и неприступная прошла сквозь толпу, вроде её для неё и не существовало, и ни один мускул на её лице не дрогнул.
Альфа замерла от изумления: девушка была будто из какого-нибудь культового фильма – максимальная телесная гармония и максимально фасцинирующая масть: златовласая с ярко синими глазами. И холодная строгая неприступность. Загляденье! Если это и есть Ниночка Чернавина, то оценить её действительно стоило по самому высшему разряду женственности и красоты, физик Невпопад нисколько не лукавил. Альфа улыбнулась про себя: «Любопытно было бы сейчас увидеть среди собравшихся юношей Учителя». Облик Ниночки она запомнила.
Двое юношей и загадочный старичок приходили лицезреть Ниночку ещё три дня, потом юноши отпали и остался только старичок. Его одновременно восхищённый и тоскливый взгляд сопровождал девушку, пока она появлялась на аллее и проплывала мимо него к входу в институт. Этим же взглядом сопровождал он её и в конце рабочего дня, когда Ниночка уходила с работы домой. Так когда-то часами, заворожёно, не произнося ни слова, смотрел на божественную и неприступную Веру Холодную Александр Вертинский…