Выбрать главу

— Оставь оружие… Патроны, гранаты забери, оружие оставь! Нам с таким позором возвращаться нельзя, я сам тогда застрелюсь.

— Ты что, Сашка, сдурел?! Башню рвануло? Ты глянь, как он на тебя, наглеца, смотрит, аж кулаки сжал. Ведь отпустил уже почти! Сдохнешь, дурак, и нас за собой потянешь.

Тишина гробовая повисла. По-моему, даже листья шелестеть перестали.

— Уезжайте! — и отвернулся.

Один из его абреков не выдержал, как загыргычет что-то. Другой тоже — аж за голову схватился. И у остальных такое выражение в глазах, будто уже на спусковые крючки давят.

Но дисциплина у них! Гыркнул что-то в ответ. Опустили головы, повернулись следом и растворились в «зеленке», будто и не было никого.

Кто-то из ребят шевельнулся, автомат приподнял.

— Не вздумай! — Сашка руку перехватил.

Правильно. Одно дело, что невидимые снайперы через оптику по-прежнему спины сверлят. Не такой дурак их командир, чтобы на одно наше благородство рассчитывать. Но можно назад на пригорок выскочить, а оттуда жахнуть из всего, что есть. Один «АГС» чего стоит! Другое — главное: не по-человечески это — за подаренную жизнь смертью платить.

А не рано радуемся? Может, просто играют с нами? Ведь рядом стояли, в упор целили. Могли своих зацепить, осколками да рикошетами. Сейчас чуть подальше отпустят и…

Выскочили! Выскочили!.. Аж до сих пор не верится. Водитель БТРа нашего, как до своих добрались, — по тормозам, руль бросил. Минут тридцать его отходняк колотил. Да и остальные не лучше были. Геройство наше пижонское, пальцы растопыренные — вспоминать стыдно. Как там омоновец про суперспецов говорил?

А когда через город ехали, у меня будто повязку с глаз сняли. Дома, как в Сталинграде после битвы. Лишились люди всего, что имели. Сколько же, в самом деле, мирных полегло? Вон женщина идет, в черном платке, взглядом исподлобья провожает. Раньше бы не сказал, так подумал: что, мол, зыркаешь, сука бандитская! А сейчас другое в голове шевелится. Может, она ребенка похоронила. Или мужа. Или всю семью. За что ей нас любить?

Жаль ее. А своих не жаль? Что здесь в девяносто третьем — девяносто четвертом творилось! Взять ту девчонку, что к нам в комендатуру приходила. Родители ее в один день исчезли, а два брата-полицая дудаевских в тот же вечер в их квартиру заселились. Ей сказали: «Живи в кладовке, служить нам будешь». Что они да дружки их, с несчастной вытворяли. С тринадцатилетней! Рассказывала, как робот. Даже плакать уже разучилась. Сколько их, таких палачей, было?

Но ведь не все. И не большинство даже. А оппозиция здесь какая была! Тысячи против Дудаева поднялись. Сами гибли, семьи теряли. Чеченский ОМОН, СОБР, гантамировцы, завгаевцы, милиция Урус-Мартана… А мы всех — под одни бомбы, под «Грады» и «Ураганы». Вместо того чтобы плечом к плечу выродков уголовных и фанатиков оголтелых давить, общим горем нацию сплотили, да против себя развернули. Сам-то себе признайся, брат Женька, как бы ты, к примеру, на месте этого сыщика поступил? Ну, то-то!

Так что же делать?! Что делать, брат Женька? Как друга от врага отличить? Как Родину защитить, честь свою не замарав и с бандитами в кровожадности не сравнявшись?

Башка трещит от проклятых мыслей. Душа, и без того страшным приключением измотанная, ноет, как нарыв. Водки, что ли, еще выпить?.. Не поможет… Как приехали, чуть не по бутылке на брата выпили, а трезвее трезвых. Только еще муторней стало. Где гитара моя?

* * *

Поет Женька. Голос его высокий по этажам бывшего детского садика, разрывами опаленного, пулями исклеванного, мечется.

Нарисуйте мне дом, Да такой, чтобы жил, Да такой, где бы жить не мешали, Где, устав от боев, снова силы копил, И в котором никто, И в котором никто никогда бы меня не ужалил!

Память крови

Сердце колотилось, плясало, наполняя уши звоном и прогоняя бешеными толчками кровь через виски: грум-грум, грум-грум, грум-грум… Ноги еще хранили то ощущение невероятной легкости, с которой они бросили через окоп ставшее невесомым тело. Руки же, наоборот, налились горячим свинцом и продолжали сжимать винтовку, от штыка которой, через бешено пульсирующие пальцы, прямо в душу прошел мягкий хруст разрываемой металлом человеческой плоти. А капелька пота, скатившаяся со лба в уголок губ, вновь принесла с собой тот страшный упоительный запах-вкус, что каждый раз багровым хмелем ударял в голову, наполняя все существо диким первобытным возбуждением:

— Я убил Его!И я жив!

Винтовка была мосинской трехлинейкой. Той самой, с которой шагали революционные солдаты и матросы по страницам букваря и поднимались в атаку красноармейцы в кинохронике Великой Отечественной.

А у Негобыл карабин. Черный, короткий, с плоским штыком. Егомундир был похож на форму немецких солдат. Но ни витых погон, ни орлов, ни крестов Виктор не помнил. Просто китель. С карманами на груди. В левый нагрудный карман и входил длинный четырехгранный штык трехлинейки, когда Онвдруг растерянно опускал свой карабин и начинал судорожно шарить рукой по подсумкам с обоймами.

Виктор встал с кровати и, покачиваясь, босиком прошлепал в ванную. Ополоснул ледяной водой пылающее лицо, но не стал его вытирать, а, запрокинув голову и прикрыв глаза, присел в углу на старенькую стиральную машинку.

В дверь ванной тихонько поскреблись.

Мамин голос спросил:

— Сынок, тебе плохо?

Наверное, и двух часов не прошло, как он проводил Наташку, поцелуями мешая ей выговаривать глупые девчоночьи обещания, и, вернувшись домой, упал в постель. Друзья, давшие хорошей копоти по случаю проводов Виктора в армию, разошлись еще раньше.

— Нет, мам, все нормально. Душновато просто. Иди спи. Завтра еще напереживаешься.

Впервые этот сон пришел к Виктору, когда ему исполнилось четырнадцать. В первую же ночь после дня рождения. И за четыре года, прошедшие после того потрясения, он не один десяток раз вновь и вновь перелетал через окоп. А его враг, вновь и вновь, развернувшись вслед за своей смертью, соскальзывал со штыка и мягкой куклой оседал в глиняное укрытие, ставшее могилой.

Виктор твердо знал, что, просыпаясь, он запоминал не все. Последнее, что оставалось в памяти: по черному желобку между белыми блестящими гранями стального жала стекают тяжелые капли и падают на истоптанную пожухлую траву. Алый цвет смешивается с желтым и зеленым. Маленькие подплывающие овалы становятся бурыми…

И все. Черный занавес. Но ведь было еще что-то. И это «что-то» каждый раз мучило его, разламывая голову, делая угрюмым и раздражительным, заставляя в такие дни избегать друзей и дерзить родителям из-за ерунды.

Однажды, после очередной глупой стычки, отец зашел к нему в комнату и, обняв за плечи, спросил:

— Что с тобой происходит? Мама грешит на твой трудный возраст. Но, по-моему, все гораздо серьезней…

Рассказ сына он слушал, опустив глаза. А когда наконец их взгляды встретились, Виктора пробил озноб и он замолчал на полуслове: отец знал!

А тот попытался улыбнуться и глуховатым, подсевшим голосом сказал:

— Чему ты удивляешься? В России ни одно поколение без войны не обошлось. У нас в роду все предки воевали. Прапрадеды твои на Дону и в Запорожье казаковали. Деды и прадеды с немцами дрались. Их кровь носишь. И их память…

У входа в комнату послышались мамины шаги, и отец торопливо шепнул:

— Не говори матери. А то она нас обоихк психиатру потащит.

Больше они к этой теме не возвращались.

* * *

Напряжение было просто невыносимым. Кудрявые кусты, незнакомые южные деревья, каждая травинка — все излучало опасность. Онибыли где-то здесь. И в любой момент могли ударить в упор длинной очередью, катнуть под ноги гранату или, прыгнув на спину, полоснуть по горлу кинжалом.