Он выглядел отлично.
Лишь малость рябоват.
В Енюку самолично
ей написал комбат.
Мол, Николай Игошин
зимой к бандитам в тыл
с десантом был заброшен,
и след его простыл.
Теперь в разгаре лето,
а Коли нет как нет,
мол, означает это,
что он в расцвете лет
погиб…
Не дочитала
треклятого письма.
Не дочитала…
Стала
белей, чем смерть сама.
А с черных губ слетело
похожее на хрип:
«Раз не сыскали тела,
пропал,
а не погиб…
Нет, не зажгу свечу я
за упокой сынка,
душой и сердцем чую:
он жив наверняка.
Не перестану ждать я
сынка,—-
вздохнула мать,
и траурного платья
не стану надевать».
Вот Колина Рената,
вертлявая юла,
так та письмо комбата
на веру приняла.
Проплакала зазноба
в подушку досветла,
и вся любовь до гроба
слезами изошла.
Судьбу не переспоришь:
кто в морге,
кто в пивной,
и Павел,
Колькин кореш,
стал жить с ней,
как с женой.
Никто не ждет солдата.
Нет,
чуду не бывать!
Но в чудо верит свято
изведшаяся мать.
Все ждет от сына писем.
«Он жив!» —
твердит свое.
Раз батюшка Анисим
остановил ее.
Он усмехнулся тонко,
зажав бородку в горсть:
«Ждешь мертвеца,
чалдонка?
Мертвец опасный гость…»
Забилась,
взбухнув,
жилка
на восковом виске.
Свернула мать с развилка
под косогор,
к реке.
Склонилась над Олекмой,
поникнув головой,
и шепчет:
«Жив сынок мой?»
Вода шуршит:
«Живой…»
Волна,
всплеснувшись звонко,
опрыскала лицо,
А утром почтальонка:
«Петровна,
письмецо!»
Сыновьи закорюки
в момент узнала мать.
«Я жив…»
Упали руки
да так,
что не поднять.
«Взлетел наш МИ с рассветом,
и, сделав ложный крюк,
мы под большим секретом
пошли к горам, на юг.
Над заданным квадратом
наш вертолет завис,
и кучно,
брат за братом,
мы устремились вниз.
Вдруг с севера задуло,
и в несколько минут
к чеченскому аулу
снесло мой парашют.
А нехристи и рады:
Добыча в руки прет!
Пока я падал,
гады
по мне палили
влет.
Упал плашмя на пожню,
подумалось:
«Кранты!»
И все…
Потом, я помню,
какие-то менты
несут мои останки…
Кровища хлещет ртом…
Полгода в бессознанке
я пролежал пластом.
Сказал хирург-татарин:
«Ты, брат,
как бык здоров!
Себя поднимешь,
парень,
без нас,
без докторов!»
Я, мама,
не детсадник,
чтоб мне плевали в суп.
Я битый зверь,
десантник!
Мой принцип
зуб за зуб!
Чтоб надо мной смеялось
бандитское дрянцо?…»
А мать в лице менялась,
читая письмецо.
Порозовели щеки,
исчезли из-под глаз
синюшные отеки,
и свежесть разлилась
по нежной смуглой коже.
Морщины?
Нет как нет!
И стала мать моложе
на два десятка лет.
С судьбою не поспоришь…
Над Сунжой у костра
всё это Колькин кореш
мне рассказал вчера.
У БРОДА
Глаза я в щелки сужу
и в сорока шагах
опять увижу Сунжу
в размытых берегах.
Обломанные ветки
обтерханных кустов,
и Вовик из разведки
мне машет:
«Будь готов!»
Центральный пункт программы
я знаю назубок:
проверим втихаря мы,
насколько брод глубок.
Проверить?
Что ж,
проверим.
На ять?
Само собой!
Промерить?
Что ж,
промерим…
А Вовик вдруг:
«Отбой!
Гляди!»
Гляжу: как в дреме
клюющий клювом грач,
с мобильником
на стреме
носатый бородач.
Глубок брод или мелок -
законный интерес.
Но для чужих гляделок
мы не играем пьес.
Я привернул глушитель,
приклад прижал к плечу.
«Прощайте,
лишний зритель…» —
шепнул бородачу.
…Глаза я в щелки сужу
и вижу посейчас—
цепочкой через Сунжу
ползет за МАЗом МАЗ.
ДИМКИНА ПЕСЕНКА
Дом
что надо:
дует из всех щелей,
не казарма — сущее логово!
Дело к Новому году.
Гляди веселей!
Нам от жизни не нужно многого!
Мы народ без претензий,
простецкий народ.
«Хлопцы,
что-то не пел вам давненько я!»
Димка,
пальцы размявши,
гитару берет
и поет,
потихонечку тренькая:
«В нашем городе
снова
от снега бело,
и елка над площадью
теремом,
и наивный мальчишка,
нахохлившись зло,
Снегурочку
ждет под деревом.