Выбрать главу

Директора Дома культуры, которого мы прозвали Дирдомом, он обыгрывал на бильярде. Дирдом очень нервничал и объяснял свои поражения тем, что на нем «вся культура».

«Если бы Лукьянов проиграл Виктору Макаровичу, — подумал я, — он бы, наверное, сказал, что „на нем вся стройка“. Неплохо устроились!.»

Я продул Виктору Макаровичу несколько партий в настольный теннис. После чего мне сообщили, что в обыкновенный теннис он играет гораздо лучше, чем в настольный…

Когда Виктор Макарович обыграл в шахматы девочку из младшей группы нашего хора, я услышал, как Маргарита Васильевна сказала:

— Ну, ей-то вы могли бы и проиграть!

— Зачем унижать ее? — ответил Виктор Макарович. И, испугавшись, что Маргарита Васильевна обидится, стал объяснять. — Вы же сами говорите, что детей следует уважать… И нельзя обманывать!

С маленькими участниками нашего хора он любил играть в прятки. И они никогда не могли его отыскать.

— У меня и фамилия-то для игр подходящая: Караваев! — говорил он. — Каравай, каравай! Кого хочешь, выбирай.

Только одну игру Виктор Макарович отверг прямо у меня на глазах. Он не захотел играть в поддавки.

— Это какая-то антиигра! — сказал он. — Победа состоит в поражении… Стремиться к тому, чтобы тебя уничтожили? Не понимаю.

У него на многое были свои особые взгляды. Вот, например, ему не нравилось слово «конферансье». Слово «ведущий» казалось ему нескромным. И он прозвал меня «объявлялой».

«Объявляла» — так меня все и звали.

— Ты как бы разведчик, — объяснил мне Виктор Макарович. — Первый начинаешь общение с залом. Твой голос звучит еще до того, как я взмахну рукой, до того, как зазвучит музыка. Ты должен зарядить людей вниманием, интересом. Это очень ответственно! Ты как бы наша обложка. А обложка в книге — не последнее дело. Можно даже сказать, первое: с нее все начинается. Надо не просто произносить фамилии композиторов и названия песен, а голосом своим выражать отношение и к сочинителю, и к его музыке… А чтобы иметь свое отношение, ты должен знать!

В общем, я сидел на всех репетициях.

Виктор Макарович репетировал без пиджака. Он то и дело засовывал рубашку в брюки, как тогда, после игры в чехарду.

— Вы — хор! — напоминал он ребятам — А что является синонимом слова «хор»? Кол-лек-тив! Я так считаю… Маргарита Васильевна, вы согласны со мной?

Она никогда не отвечала на эти его вопросы. Но он упорно продолжал задавать их.

— Никто не может жить на сцене как бы сам по себе. И в то же время каждый должен себя ощущать солистом. В том смысле, что нельзя прятаться за спины впереди стоящих. И за их голоса! В смысле чувства ответственности… каждый из вас солист! Вы согласны, Маргарита Васильевна?

Она склоняла голову, почти что укладывала ее на подставку для нот, которую, как я узнал, называют «пюпитром», беззвучно бродила пальцами по клавишам. Одним словом, всем своим видом показывала, что вопросы его ни к чему.

Особенно он переживал, когда нужно было петь без сопровождения, то есть без аккомпанемента Маргариты Васильевны. Такое пение называется красивым иностранным словом «а капелла». Тут уж он десять раз извинялся:

— Простите, пожалуйста, Маргарита Васильевна… Мы сейчас споем «а капелла». Чтобы вы отдохнули немного. Простите, пожалуйста…

Мне казалось, что он побаивается ее. «Не может же он ее до такой степени уважать?! — думал я. — Побаивается, наверное… Есть за что! Ведь это она обнаружила, что у меня нет ни слуха, ни голоса. Ни чувства ритма!»

Маргарита Васильевна называла нас по фамилиям. А Виктор Макарович — по именам, хотя это было рискованно: одних только Сереж в хоре, было, пять или шесть. Виктор Макарович поворачивал голову в сторону того, к кому обращался. Но мне казалось, что и без этого один Сережа отличал бы себя от другого: к каждому Виктор Макарович относился по-особому.

Например, в хоре было целых три Миши, но Машенькой он называл только меня. Не знаю почему… Может быть, потому, что только один я в хоре не пел — и он своей нежностью хотел как-то скрасить этот мой недостаток.

И отчитывал он меня только наедине.

— Ты исходи не из звучания фамилий, а из характера произведений. Ведь если тебя послушать, получается, что самый прекрасный композитор на земле — Орландо Лассо. Он сочинил очень колоритную песню «Эхо». Не спорю… Но ты объявляешь его прямо-таки с упоением. А почему? Потому что красиво звучит: Ор-лан-до Ла-с-со! А фамилию «Бородин» произносишь так, между прочим. Почему? Может быть, потому, что у нас в хоре поет Люда Бородина? Стало быть, никакой экзотики? Это, если… не заглядывать вглубь. Запомни: имя творца создают его произведения. Вы согласны, Маргарита Васильевна? Прости… Ее же здесь нет. Запомни… твои интонации должны незаметно, как бы исподволь давать характеристику произведения. Этаким полунамеком… Нельзя же абсолютно одинаково объявлять фугу Баха, и прелюдию Генделя, и «Песнь о лесах» Шостаковича, и «Мелодию» Рубинштейна. Но чтобы чувствовать, чем они отличаются друг от друга, ты должен знать!

И я продолжал сидеть на всех репетициях.

Мама считала, что хоть я и не пою, но присутствие на репетициях меня «музыкально развивает». Она была права. Кроме «Орландо Лассо», «пюпитр» и «а капелла», я узнал много других очень красивых слов. Ну, например, «сольфеджио». Оказалось, что это название урока, на котором все ребята поют но нотам. Я даже подумал, что не мешало бы и школьные уроки называть такими же прекрасными словами: приятней было бы ходить в школу! У нас в шкафу, на самом почетном месте, висит мамино «концертное» платье. В нем мама выходит на сцену, чтобы читать стихи или петь. Платье время от времени перешивается, потому что оно должно, как говорит мама, «шагать в ногу с модой».

Теперь рядом с концертным платьем, как бы рука об руку с ним, в шкафу висела и моя концертная форма: синие брюки и голубая куртка с золотой лирой на боковом кармане.

Вообще все в моей жизни стало более праздничным!

Соседи, встречая меня, спрашивали, когда будет следующий концерт. Наиболее интеллигентные учителя, вызывая к доске, узнавали, не устал ли я накануне от репетиции. Если я не знал урока, то говорил, что устал. И меня отпускали на место… А после выступлений нашего хора по телевидению мне просто не давали прохода. Самые красивые девочки в школе, увидев меня, начинали ни с того ни с сего хохотать. Это было приятно.

Все три с лишним года меня сопровождали аплодисменты и ослепляли прожектора! И хотя Виктор Макарович предупреждал: «Это аплодируют Шостаковичу и лишь на пять процентов нам с вами!», мне вполне хватало и этих пяти процентов.

Виктор Макарович просил, чтобы я, «не поднимая голос до люстры», висевшей под потолком, называл его со сцены просто дирижером — без слова «главный»: тогда они с Маргаритой Васильевной оказались бы «рядом». С этим я не мог согласиться. Но и просьбу его надо было выполнить… хотя бы частично. Я объявлял, что выступает хор «под управлением Караваева». Мне хотелось быть под его управлением.

После репетиций и после концертов я все время вертелся неподалеку от Виктора Макаровича, чтобы он заметил меня и спросил.

— Что, Мишенька, пойдем домой вместе?

Его никто не провожал в Дом культуры и никто не встречал. Он жил один. На той же улице, что и мы.

Я думаю, у него просто не хватило времени завести свою семью и своих детей, потому что утром он репетировал с младшей группой хора, днем со средней, а вечером — со старшей. Или наоборот… Так было всю жизнь. Значит, из-за нас, из-за наших песен он жил на свете один.