— Уймись, ты что! — оборвал ее дед.
Кондитерша ухмыльнулась:
— Валяйте, чего там, меня можете не стесняться.
— Живо она тогда с нами разделалась. Ловкая была бабенка… — Броускова приняла серьезный вид, и глаза ее подернулись грустью, такой необъяснимой, что дед поспешил отвести свой сердитый взгляд.
Сперва отец, а вскорости и жена… Живо они с красавцем парнем разделались. И только домики на колесах все еще ездят по белу свету, а может, и дальше куда. У деда мелькнуло воспоминание о жене. В последнее время он частенько видел ее так: бабка, бабушка, лущит в черную миску кукурузу. В белых волосах — застрявшие осколки солнца. Он смотрит на ее согнутую фигуру, на этот клубочек, смотанный временем, в эту неуловимую минуту по какой-то щедрой случайности окутанный золотистым полумраком. Все прошло, подумал он тогда, об этом же подумал и сейчас. Очень уж быстро все прошло. И рука его поднялась сама собой, поднялась ладонь, осторожно, чтобы не затронуть это сияние. Бабка, бабушка, вскинула тревожный взгляд, испуганная надвинувшейся тенью. А дед криво усмехнулся, словно наступил на колючку. Желтые зернышки, дробно стуча, посыпались на пол. Руки с искривленными пальцами, бездонные глаза. Нет, это не царапина в душе, а бархатная ленточка, которую хочется погладить. Годами носил он в себе именно этот ее образ, но сам со страхом мял ладонями совершенно другую, стыдясь ее, чтобы потом дрожать за нее, и вот стало поздно и для слов, и для поглаживаний.
— И смерть позади, — шепнула Броускова.
— А мы покамест здесь. — Голос у деда хрипловатый, но не от жажды. — Будет тебе про это! Все равно я постоянно думаю о ней! — Напрасно он повышает голос, напрасно защищается. Мы всего-навсего люди, и нас покидают тоже всего лишь люди. — Ни на что не жаловалась и… умерла. Каково-то ей было перед этим. А мне бы только сидеть, сидеть и ждать. А пошевельнусь — сразу все начинает болеть, колет везде, в голове гудит, толком и не слышу.
Броускова беспокойно забарабанила худыми пальцами по столику.
— Ждать… Это не самое увлекательное занятие.
Дед сердито передернул плечами. Спичечный коробок он отодвинул назад к кондитерше.
— Вчера купил.
Сгреб с прилавка мелочь и ушел. Даже не попрощался, и лоб его был покрыт морщинами, как пень старой груши.
— И ни тебе гроша на чай… Хотя бы на случай штрафа, — добавила кондитерша, с видом весталки уставясь на дверь. Затем сердито потянулась к коробке с рождественским сюрпризом на каждый день и с горкой налила себе порцию бальзама.
— Раз уж я плачу́… — Броускова подняла взгляд к потолку и задумалась, как бы обойтись без этого грубого трактирного слова «чаевые». — Раз уж я плачу за ликер, заплачу и штраф. Так мы условились? Нет? — Она говорила тихо и безучастно, а самой хотелось реветь от собственной глупости. Ну зачем она завела об этом разговор? Старая, глупая, злая баба, прибитая мешком!
Кондитерша кивнула. Это верно, так они условились.
— Все равно, удивляюсь я на вас, почему вы не поженились.
— Глупости это! — категорически заявила Броускова. — Из него получился бы тот же Крагулик. — И нажала ложечкой на пирожное. Ложечка хрустнула, из одной стало две.
Кондитерше повезло — пирожное и вправду оказалось с прошлой недели. Броускова подняла виноватый взгляд, затем деликатно отвела его в сторону — на сложенные картонки — и взялась за «гробик» двумя пальцами, словно приводя в чувство бабочку.
Старшая группа детского сада размещалась в здании, охраняемом государством как памятник старины. Войти туда можно было по стершимся ступенькам из песчаника. Кроме детей, в старой ратуше нашли приют ателье женского платья, приемный пункт прачечной, стекольный магазин, мастерская по изготовлению рамок и электроремонтная мастерская, контора коммунальных услуг, мастерская по изготовлению стеганых одеял, а за обитой железом дверью и еще что-то. Детям обилие учреждений доставляло радость, воспитательницы время от времени взирали на это с ужасом, а сотрудница санитарной инспекции заглядывала сюда не чаще одного раза в год, и то для того лишь, чтобы выразить свое удивление по поводу этого факта. В самом помещении сада, разумеется, было все, что придает детскому возрасту идилличность: много солнца, цветов и картинок, одна золотая рыбка в аквариуме и на диске проигрывателя — пластинка Карела Готта. И все равно на улице Еник чувствовал себя лучше. Из всех детсадовских мероприятий ему больше всего нравились выступления агитбригад. Мама наряжала его в длинные кусачие штаны, воротник рубашки подвязывали бархатной ленточкой и застегивали под самую шею, причесывали; он выходил и декламировал: «Дорогая мамочка, мама золотая…» Отбарабанив свое, он радовался, что снова может вернуться в строй и стать в конце ряда. Женщины, перед которыми они выступали, растроганно сморкались, а Еник недоумевал: из-за чего? Он ведь даже не им говорил стишок, мама у него была одна. Когда он репетировал его дома, мама тоже расстраивалась, потому что то же самое говорил ей папа после третьей кружки пива.