«— Я… я, Дашенька, выпил керосину… — Вот еще! Нешто там подавали керосин?»
Узнав, в чем дело, Дашенька не только не входит в переживания Стрижина, но набрасывается на несчастного, ругая его на чем свет стоит за то, что он имел дерзкое намерение выпить водку без ее ведома. Стрижин бежит к докторам, но или не застает их дома, или не может достучаться. Он заходит в аптеку, где важный солидный фармацевт тоже бранит его за то, что он беспокоит людей по ночам. Помощи нет и здесь. Стрижин в отчаянии решает, что ему суждено умереть, пишет предсмертную записку и до утра ждет смерти. Утром, улыбаясь счастливой улыбкой чудом уцелевшего человека, он объясняет Дашеньке причину благополучного исхода тем, что, дескать, «кто ведет правильную и регулярную жизнь, дорогая сестрица, того никакая отрава не возьмет…
— Нет, это значит — керосин плохой! — вздыхала Дашенька, думая о расходах и глядя в одну точку. — Значит, лавочник мне дал не лучшего, а того, что полторы копейки фунт. Страдалица я, несчастная, изверги-мучители, чтоб вам на том свете гак жилось, ироды окаянные…
И пошла, и пошла».
В рассказе есть все то, что можно было встретить в обычных «осколочных» рассказах. Сколько раз острили в юмористических журналах и над сварливыми хозяйками и над подвыпившим человеком, с которым происходят всяческие недоразумения! Но у Антоши Чехонте все это было преображено улыбкой над трагикомедией жизни «маленького человека». Этого и не заметил Лейкин. Не увидел он и того, что фигура Дашеньки — классическая фигура, с ее маниакальной ограниченностью, с этим взглядом, устремленным в одну точку, с этой страшной погруженностью в пустяки жизни. Лейкин ничего не заметил в рассказе, кроме забавности. Его взгляд, подобно взгляду Дашеньки, был устремлен в одну точку и замечал только пустяки, «осколки» жизни. Это был профессионально «осколочный» взгляд.
А Чехов сделал свое новаторское дело. «Низкий жанр» юмористической безделушки, крошечного рассказика он поднимал до высот шедевров мировой литературы, учился выражать в пределах этого жанра глубочайшие мысли, создавать монументальные образы.
Удивительно гармонирует со всем писательским и человеческим обликом Чехова даже эта скромность рождения его новаторского таланта. Он не претендовал ни на какие перевороты в литературе, он честно писал бытовые сценки, рассказики для юмористических журналов, выдержанные во всех правилах «низкого» жанра. Но его скромная бытовая сценка вдруг оказалась «Унтером Пришибеевым» — монументальным образом, стоящим в одном ряду с самыми знаменитыми сатирическими образами мировой литературы. Пришибеев — такое же популярное, всем знакомое лицо, как Чичиков, Собакевич, Ноздрев, Хлестаков, Иудушка Головлев, щедринские помпадуры. А ведь Пришибеев — не герой романа или повести, он всего лишь персонаж крошечной «бытовой сценки». Но мы знаем его характер, все его обличие. «Пришибеевщина» стала символом наглого и глупого самодовольства, самоуверенного невежества, хамского высокомерия, грубого и нелепого вмешательства не в свое дело, стремления «пресечь», подавить все живое. А для своего времени образ Пришибеева был символом всех реакционных сил эпохи с их стремлением «подморозить», остановить самую жизнь страны. Какая же сила мастерства нужна была для того, чтобы в крошечном рассказе соорудить такой классический монумент, создать такой выпуклый, многозначный характер!
Выглядел «Унтер Пришибеев» с внешней стороны совсем скромно. Сколько печаталось в журналах и газетах бытовых сценок, в которых фигурировали отставные дядьки вроде Пришибеева, любители поучать «невежественный народ».
Многие читатели и критики и воспринимали Антошу Чехонте в общем ряду обычных поставщиков увеселительного чтива. Но читатели более чуткие все яснее начинали понимать, что перед ними нечто новое, только по внешности похожее на обыкновенное.
Лейкин же хотел именно и только обыкновенного. «Унтер Пришибеев» ему очень не понравился. У него было удивительное чутье наоборот: ему всегда почти безошибочно не нравилось как раз то новое, что Чехов вносил в «осколочные» жанры. Исключения были редки и лишь подтверждали правило: ведь «Неосторожность» понравилась Лейкину только потому, что он принял ее за вполне стандартный «осколочный» рассказ.
Если бы Антоша Чехонте слушался Лейкина, то он никогда не стал бы Чеховым.
А Лейкин имел данные для того, чтобы оказывать влияние на Антошу Чехонте. Много было общего в их судьбе. Одна и та же среда взрастила их. Оба сознавали свою противоположность дворянской литературе, чувствовали себя «плебеями» в литературе. Чехов в свои юные таганрогские годы зачитывался рассказами Лейкина, хотел писать, как Лейкин. Но и позже он ценил наблюдательность Лейкина, его характерность в изображении быта.
Если судить только с формально-литературной стороны, то Лейкин был прямым предшественником Чехова в области рассказа-миниатюры.
Помимо всего, он был опытным литератором.
Но Чехов раскусил Лейкина, понял, что за его внешним добродушием кроется, как написал он о Лейкине в одном из писем, «буржуа до мозга костей». Когда Чехов приходил к такому мнению о человеке, этот человек переставал интересовать его.
Борьба Лейкина с Чеховым, — а именно так можно охарактеризовать сущность их отношений, — имела глубокий смысл. Рассказ-миниатюра был лейкинским жанром. Он стал чеховским.
Введя «плебейский» жанр в высокую литературу, Чехов очистил его от буржуазной пошлости, доказал, что рассказик-миниатюра годится не только для высмеивания пьяных купцов, но что в его узенькие пределы можно вложить такое поэтическое содержание, которое по богатству равно повести, поэме, роману! Л. Мышковская в работе «Чехов и юмористические журналы 80-х годов» правильно подчеркивает, что Чехов произвел целую революцию жанра.
Так поступает новатор. Он не тоскует о невозможном, а берет то, что предлагает ему жизнь, но переделывает, перемалывает, заново формирует весь материал.
Жизнь хотела заглушить чеховский талант сорной травой «лейкинщины», неподатливыми, жесткими, косными требованиями жанра юмористического рассказа, в размеры которого, казалось, просто невозможно вложить сколько-нибудь серьезное содержание. Сам Лейкин был живым воплощением этой косности, неподатливости. Чехов изнывал под тяжестью требований «лейкинского» жанра. В его письмах мы то и дело встречаем трагические жалобы на то, что ему приходится выбрасывать из своих рассказов самую суть. Что могло быть более вредным, более опасным для созревавшего таланта! Но Чехов сумел сделать опасное полезным для себя. Он заставил себя «смириться» перед требованиями жанра, надел тяжелые вериги. Но он «смирился» для того, чтобы вступить в упорную борьбу с сопротивлявшимся материалом. Он исподволь, изнутри начал терпеливо изучать хитрые законы маленького рассказа, раскрывать его скрытые возможности. Прошло время — и жанр смирился перед волей гения. Материал стал податливым в руках мастера.
В маленьких рассказиках Чехов научился передавать всю жизнь человека в течение самого потока жизни. Крошечный рассказик поднялся до высоты эпического повествования. Чехов стал творцом нового вида литературы — маленького рассказа, вбирающего в себя повесть и роман. И то, что приносило ему страдание, — необходимость беспощадно сокращать, вымарывать, выбрасывать — теперь превратилось в закон творчества. В его письмах, высказываниях, записях появились по-суворовски лаконичные и выразительные изречения, формулы стиля: «Краткость — сестра талантам. «Искусство писать — это искусство сокращать». «Писать талантливо, т. е. коротко». «Умею коротко говорить о длинных вещах». Последняя формула точно определяет сущность достигнутого Чеховым необыкновенного мастерства.
Чехов добился небывалой в литературе емкости, вместительности формы. За короткими пейзажами, диалогами, маленькими деталями, незначительными репликами читатель всегда угадывает не названные автором, но ясно видимые глубины жизни.