«Что вы, например, скажете, сударь мой, насчет такого красноречивого факта: как только чумазый полез туда, куда его прежде не пускали — в высший свет, в науку, в литературу, в земство, в суд, то, заметьте, за высшие человеческие права вступилась прежде всего сама природа и первая объявила войну этой орде. В самом деле, как только чумазый полез не в свои сани, то стал киснуть, чахнуть, сходить с ума и вырождаться, и нигде вы не встретите столько неврастеников, психических калек, чахоточных и всяких заморышей, как среди этих голубчиков. Мрут, как осенние мухи… Давайте мы все сговоримся, что едва близко подойдет к нам чумазый, как мы бросим ему прямо в харю слова пренебрежения: «Руки прочь! сверчок, знай свой шесток!»
Собеседник отвечает ему, что он «не может этого», потому что он сам мещанин. «Мой отец был простым рабочим, — добавил он грубым, отрывистым голосом, — но я в этом не вижу ничего дурного… Да, я мещанин и горжусь этим».
Чехов не мог не задумываться серьезно и уже с молодых лет о трудностях, которыми сопровождалась для разночинцев борьба за овладение культурой, за творчество. Он хорошо знал, что самый переход из одной социальной среды в другую, из темных низов в круг высококвалифицированной интеллигенции, с ее дворянско-буржуазным ядром, часто был связан с глубокими внутренними потрясениями, с тяжелой психологической нагрузкой. От выходцев из низов требовалась особенная ответственность, им нужно было постоянно быть начеку, вести непрерывную борьбу за право на творческий труд, постоянно работать над собой. Это Чехов понял рано. Он хотел, чтобы это поняли и все другие.
В январе 1889 года Антон Павлович написал в письме Суворину знаменитые слова:
«Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…»
В этих словах Чехов подвел итог всему пройденному им пути борьбы за воспитание в себе настоящего человека. Это был итог побед.
Он звал близких ему людей идти вместе с ним к победам над всем рабским, к борьбе против всех темных сил пришибеевщины, барства, тунеядства, косности, мещанства, пошлости.
И его борьба за своих старших братьев была для него не только вопросом братской любви. Нет, тут была и гордость разночинца, желавшего, чтобы побольше «нашего брата» было на передовых позициях русской культуры!
Но Александр и Николай спускались все ниже под откос.
Ведя свою борьбу за их дарования, Чехов прежде всего хотел, чтобы они были настоящими людьми.
Он знал их негодование против всего мещанского, «таганрогского». Им казалось, что они — «бунтари», протестующие против подавления их личной «свободы». Но Чехов, со своим беспощадным разоблачительством, обнажал перед ними такие их слабости, которые свидетельствовали как раз об обратном: о том, что братья очень далеки от преодоления тех самых рабских устоев, от которых они так размашисто, так беспорядочно хотели оттолкнуться. Эти слабости братьев сказывались во всем, в том числе в их личной, семейной жизни.
Борьба Чехова за Александра и Николая представляет настолько широкий общий интерес и дает такое яркое представление о многих чертах облика Антона Павловича, что следует остановиться подробнее на отдельных эпизодах этой борьбы.
Александр жил со своей женой «гражданским», не церковным браком. Это вызывало осуждение у отца. Александр глубоко переживал это, писал Павлу Егоровичу письма, протестующие против отношения отца к его браку и одновременно уговаривающие, жаловался на отца братьям. Антон Павлович написал брату в апреле 1883 года:
«Не знаю, чего ты хочешь от отца?.. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже, и не сдвинешь ты его с места. Это его, пожалуй, сила… И как будто ты этого не знаешь? Странно. Извини, братец, но мне кажется, что тут немаловажную роль играет другая струнка, и довольно-таки скверненькая. Ты не идешь против рожна, а как будто бы заискиваешь у этого рожна… Пусть себе смотрит, как хочет… Это его, раскольницкое дело… Ты знаешь, что ты прав, ну и стой на своем, как бы ни лисали, как бы ни страдали… В незаискивающем протесте-то и вся соль жизни, друг»… (Подчеркнуто мною. — В. Е.).
Знаменательно для Антона Павловича его уважение к силе. Убеждения отца враждебны ему, но он ценит их твердость и зовет к такой же твердости брата. Особенно важно для понимания всего облика Чехова замечание о том, что в незаискивающем протесте вся соль жизни. Эта мысль дает себя знать и в его творчестве, во всех тех случаях, когда он осуждает интеллигентскую мягкотелость, либеральную половинчатость. Половинчатый, робкий протест ничего не стоит, он свидетельствует лишь о непреодоленной рабской душе.
Забота о человеческом достоинстве брата была вместе с тем и заботой о его писательском таланте. В рассказах Александра Антон Павлович критиковал прежде всего те же непреодоленные рабские черты. В письме к Александру в том же апреле 1883 года он деликатно назвал эти черты «субъективностью» и советовал брату «быть только почестней: выбрасывать себя за борт всюду, не совать себя в герои своего романа, отречься от себя хоть на 2 часа. Есть у тебя рассказ, где молодые супруги весь обед целуются, поют, толкут воду… Ни одного дельного слова, а одно только благодушие! А писал ты не для читателя. Писал потому, что тебе приятна эта болтовня. А опиши ты обед, как ели, что ели, какая кухарка, как пошл твой герой, довольный своим ленивым счастьем, как пошла твоя героиня, как она смешна в своей любви к этому подвязанному салфеткой, сытому, объевшемуся гусю».
Нечто похожее на эту переписку братьев Чеховых мы встретим в разговоре братьев Лаптевых в повести «Три года». Прочитав статью в славянофильском духе своего брата Федора, Алексей говорит ему: «Ведь это холопский бред!» Чехов деликатен, но смысл его упреков Александру тот же. «Холопство» многообразно, оно сказывается и в умилении «счастьем» сытой пошлости. Чувство Алексея Лаптева, с горечью убеждающегося в том, что его брат, несмотря на университетское образование, остался все тем же человеком с рабьей кровью, было очень близко Чехову.
Мещанский привкус в рассказах Александра свидетельствовал о том, что Александр поддается «лейкинщине», не умеет противостоять ей, что ему грозит опасность стать мещанским, буржуазным писателем. Антон Павлович продолжал борьбу с «лейкинщиной» и в своей собственной семье.
Возражая против мещанской «благоприобретенной субъективности» в рассказах брата, Чехов вместе с тем требовал от него, чтобы он оставался самим собою в искусстве, не искажал, не забывал то лучшее, что было в его душе. А Антон Павлович прекрасно знал, что в душе брата много хорошего, чистого и творческого. Он считал, что из Александра может выйти отличный писатель. В ответ на поздравительное письмо Александра ко дню рождения Антон Павлович пишет (1886): «Твое поздравительное письмо, чертовски, анафемски, идольски художественно. Пойми, что если бы ты писал так рассказы, как пишешь письма, то давно бы уже был великим, большущим человеком».
Письмо Александра поистине замечательно. Оно со всей ясностью свидетельствует о том, какой большой художественный дар был отпущен ему природой. Это — воспоминание о детстве, о том, как впервые Александр почувствовал, что его самостоятельный младший братишка Антоша, кажется, уходит из-под его влияния, как ему это было горько, — он чуть не заплакал. В письме много превосходных художественных деталей, много юмора и лирики, и проникнуто оно тонкой, умной, сдержанной, не высказанной в прямых словах грустью о том, как далеко ушел теперешний Антон от него, Александра, так много обещавшего и вот уже вступающего в свой четвертый десяток и не сделавшего ничего значительного. Воспоминание о детской грусти неуловимо переплеталось с грустью зрелого человека. Антон Павлович, конечно, прекрасно понял этот «подтекст», эту беспощадность брата к самому себе и как художник не мог не порадоваться тому, что это выражено так тонко, с таким умным, грустным юмором.