Выбрать главу

В апреле 1890 года родные и знакомые проводили Чехова в Ярославль. Там он сел на пароход до Казани, оттуда — по Каме до Перми, затем по железной дороге до Тюмени и — здравствуй, колесуха, здравствуй, матушка Сибирь!

Кажется, сама природа решила всячески затруднить Чехову его поездку. Сначала его долго мучил «страшенный холодище» и днем и ночью: весна выдалась необычно поздняя. Потом, с потеплением, пошла такая грязь, что он в своем тарантасе «не ехал, а полоскался». Не раз ему приходилось переплывать сибирские реки во время буйного разлива на лодках, ежеминутно рискуя утонуть. Кое-какие штрихи, дающие представление о поездке, мы получаем из писем Антона Павловича к сестре, обращенных и ко всей семье.

«…Грязь, дождь, злющий ветер, холод… и валенки на ногах.[18] Знаете, что значит мокрые валенки? Это сапоги из студня. Едем, едем, и вот перед очами моими расстилается громадное озеро, на котором кое-где пятнами проглядывает земля и торчат кустики — это залитые луга. Вдали тянется крутой берег Иртыша; на нем белеет снег… Начинаем ехать по озеру. Вернуться бы назад, да мешает упрямство и берет какой-то непонятный задор, тот самый задор, который заставил меня купаться среди Черного моря, с яхты, и который побуждал меня делать немало глупостей… Должно быть, психоз. Едем и выбираем островки, полоски. Направление указывают мосты и мостики; они снесены. Чтобы проехать по ним, нужно распрягать лошадей поодиночке… Ямщик распрягает, я спрыгиваю в валенках в воду и держу лошадей… Занимательно! А тут дождь, ветер… спаси, царица небесная!..»

Описывал он и столкновение своего «тарантасика» с встречными тройками, при котором только случайность спасла его от гибели или инвалидности.

Несмотря на все трудности пути, настроение Антона Павловича было бодрое. Больше тысячи верст он проехал по Амуру, наслаждаясь мощной красотой пейзажа.

Его чувство родины расширялось. И горько и радостно было ему. Он видел много грубого, тяжелого, его возмущал дикий произвол, хамство чиновников. Но наблюдения его над крестьянами, над простыми русскими людьми с повседневным героизмом их труда в тогдашних сибирских условиях, — светлы и радостны. В путевых очерках «Из Сибири» отмечает он разговор с крестьянином, который говорит ему: «Примерно, у нас по всей Сибири нет правды. Ежели была какая, то уж давно замерзла. Вот и должен человек эту правду искать». Рассказывает Чехов о молодой крестьянке и ее муже, которые взяли на время пожить у них ребенка одной проезжей мещанки и так привыкли к нему, что боятся, как бы мать не забрала его у них. Хозяйка со слезами говорит об этой возможности, а мужу ее тоже жалко ребенка, «но он мужчина, и сознаться ему в этом неловко». «Какие хорошие люди!» — не может Чехов удержаться от столь не свойственного ему открытого выражения своих чувств. А в письме к сестре он восклицает: «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!»

Дальняя дорога, вызывавшая у русских писателей образы беспредельной шири, будившая грусть-тоску о скованной, заколдованной народной силе, томление грядущего счастья! И вот трясся в тарантасе, больной чахоткой, покашливающий, пристально внимательный русский врач и писатель, которого позвала в дальнюю дорогу всегда непоседливая, неугомонная русская совесть.

Впервые открывалась она, русская дорога, перед Чеховым в такой широте могучего образа родины. Неясное предчувствие расцвета страны, страстной поэзией окрасившее «Степь», утверждалось в его душе. Это еще не было тем захватывающим волнением непосредственной близости счастья, которое так поражает нас в творчестве Чехова второй половины девяностых — начала девятисотых годов. Но уже в этой дальней своей дороге Антон Павлович сделал такую, например, запись в очерках «Из Сибири»:

«На Енисее жизнь началась стоном, а кончится удалью, какая нам и во сне не снилась. На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивый из всех сибирских городов, а на том — горы, напомнившие мне о Кавказе, такие же дымчатые, мечтательные. Я стоял и думал: «Какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега».

Вся необъятная страна вставала перед его взором, со своим даровитым, честным, ищущим правду, могучим народом. И чем яснее возникал в его мыслях и чувствах образ величия родной страны, тем больнее было думать о том, что она отдана во власть палачей, тупиц, Пришибеевых, тем сильнее хотелось сказать, что больше так жить нельзя!

По приезде на Сахалин Антон Павлович сразу начал свою грандиозную, лихорадочно-напряженную и вместе с тем систематическую, хорошо продуманную работу исследователя. Напряженность работы объяснялась тем, что в его распоряжении был очень ограниченный срок — всего три месяца, — иначе, по условиям навигации, ему пришлось бы задержаться на Сахалине на целый год.

«Не знаю, что у меня выйдет, — писал он в конце своего пребывания на Сахалине, — но сделано мною не мало. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано. Кстати сказать, я имел терпение сделать перепись всего Сахалинского населения. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи карточную систему, и мною уже записано около десяти тысяч человек каторжных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю не мало надежд».

В октябре он отправился в обратный путь на пароходе: Индия, Сингапур, Цейлон, Порт-Саид, Константинополь, Одесса. В Китайском море ему пришлось пережить сильнейший шторм. В Индийском океане, подстрекаемый все тем же «непонятным задором», он на всем ходу кидался с палубы носовой части и взбирался обратно по веревке, которую ему бросали с кормы. Пышная, ослепительно-яркая природа, пальмовые леса, бронзовые женщины — все было таким странным после Сахалина!..

«Доволен по самое горло, — писал он Щеглову, — сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу и не обиделся бы, если бы трахнул меня паралич или унесла на тот свет дизентерия. Могу сказать: пожил! Будет с меня. Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне».

Огромны, богаты, сложны были его впечатления от поездки.

Каждый день на Сахалине приносил ему потрясения.

«Я видел голодных детей, — писал он в письме к известному прогрессивному судебному деятелю А. Ф. Кони, — видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12 лет. Церковь и школа существуют только на бумаге, воспитывают же детей только среда и каторжная обстановка».

Если мы вспомним рассказы Чехова о детях, проникнутые нежной любовью к детворе, его боль за малейшую обиду, наносимую ребятам, то поймем, чего стоили Антону Павловичу встречи и разговоры с сахалинскими детьми.

Чехов видел на Сахалине наказание плетьми. Это зрелище потрясло его до того, что ему потом часто снились в кошмарах эти страшные сцены, и он просыпался в холодном поту.

Он вывез с Сахалина горечь на всю свою жизнь.

И все же поездка дала ему много новых внутренних сил, новое мужество, подняла его идейное сознание, его творческое самочувствие.

«Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз кажется, что я говорю не то, что нужно».

«Какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома! До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — чёрт меня знает».

Мы ясно чувствуем уже по интонациям этих замечаний Чехова, как ходят в нем какие-то широкие волны, что-то океански-огромное просится наружу.

вернуться

18

Сапоги, купленные Антоном Павловичем оказались узки.