Выбрать главу

Дымов глубоко демократичен по всему своему облику, сочетая, подобно самому Чехову, черты простонародности с тонкой интеллигентностью.

Свой рассказ о докторе Дымове и его жене Чехов сначала назвал: «Великий человек». С таким названием он послал его в редакцию журнала «Север». Но название не удовлетворяло его. Он писал редактору журнала В. Тихонову: «Право, не знаю, как быть с названием моего рассказа. «Великий человек» мне совсем не нравится. Надо назвать как-нибудь иначе — это непременно. Назовите так — «Попрыгунья». Не забудьте переменить».

Название «Великий человек» было нечеховским. Несомненно, что оно казалось Антону Павловичу нескромным, претенциозным. Но оно очень верно передает все существо дела.

Чехов и был художником тружеников, всегда готовых к самопожертвованию во имя правды, справедливости, науки, — людей с неистребимой жаждой творческого, свободного труда, не могущих примириться с жизнью, не вдохновленной чистой, большой, общей целью, «общей идеей». И черты характера Осипа Дымова — черты национального характера всех этих «маленьких людей», беспредельно близких и дорогих Чехову. Но жизнь была чудовищно несправедлива к ним, равнодушна, холодна; для нее, жизни, все эти люди были только «мелюзгой», и напрасно пропадала их красота, как гибнет напрасно красота степи, никем не воспетая, не замечаемая…

Среди любимых героев Чехова нет «ни слонов и ни каких-либо других зверей», это обыкновенные русские люди. В каждом из них мы ясно видим не только отдельного человека, но и всю его среду, целые пласты самой жизни.

Современная Чехову критика остро ощущала эту новизну его творчества, но не могла ни правильно определить ее, ни понять всю ее значительность и плодотворность. Так, например, один из критиков заявлял, что «Чехов — первый и последний русский писатель, у которого нет героев». Критик подчеркивал, что «трудно найти писателя, до такой степени согласованного со своей эпохой и средой, из которой он вышел, как Чехов».

Здесь неправильные формулировки смешаны с верными догадками, критик ощупью подходит к своеобразию чеховского стиля, но не может схватить главное.

Неверно, конечно, что у Чехова «нет героев». Верно другое: у Чехова нет такого героя, который был бы взят изолированно от среды. Главным героем Чехова являлась сама объективная действительность, сама жизнь страны, частицами которой были его персонажи.

Герои дочеховской литературы высоко возвышались над своей средой и не могли являться массовыми персонажами, отличающимися непосредственной типичностью. Таковы Чацкий, Евгений Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Левин, Нехлюдов.

Герой предшествующей русской литературы вступал в конфликт со своей, непосредственно окружавшей его, узкой, маленькой социальной средой привилегированного дворянства, отталкивался от нее для того, чтобы приблизиться к народу.

Именно отталкивание от своей непосредственной среды и давало этому герою возможность явиться широким типическим обобщением лучших свойств передового русского человека своего времени, лучших черт русского национального характера. С точки же зрения той среды, к которой герои предшествующей русской литературы принадлежали по рождению, все они были исключительными, необыкновенными людьми, по меньшей мере «странными». Вместе с тем у Печориных, Чацких, Рудиных, разумеется, не могло быть и прямых связей с народной массой. Все они были, в большей или меньшей степени, обречены на тот отрыв от народа, который Ленин отмечал у декабристов. Это не могло не влечь за собою в литературе поэтику исключительности, необыкновенности героя.

Чеховский герой непосредственно принадлежит к широкой демократической социальной среде. Чехову чужда поэтика исключительности героев. Это делает его художественный метод особенно интересным и близким для современной советской литературы, с ее массовым героем, который по самой своей природе не может быть оторван от среды, не может противостоять ей.

Для самого Чехова эти особенности его стиля были вполне осознанными, и он упорно разрабатывал и совершенствовал свои приемы изображения жизни. В одном из писем к Горькому он настаивает на том, что в рассказах фигуры не должны «стоять особняком, вне массы», и хвалит крымские рассказы Горького именно за то, что в них «кроме фигур чувствуется и человеческая масса, из которой они вышли, и воздух, и дальний план, одним словом, всё».

Даже и в самых маленьких чеховских рассказах всегда чувствуется масса, из которой вышел тот или другой персонаж, виден поток жизни, движение которого выражает тот или иной герой.

Это и означало, что сама жизнь, сама объективная действительность была первым и главным «героем» чеховского творчества.

И когда иные современники обвиняли Чехова в «объективизме», то на деле это обозначало или непонимание существа его творчества, или же, как это было у субъективистских идеологов вроде Михайловского, стремление привязать великого художника к своим отсталым взглядам, противоречившим реальному ходу жизни.

Горький (в своей статье о повести Чехова «В овраге») раскрыл сущность чеховской «объективности»: он видел ее в том, что все поступки, мысли, чувства, характеры своих героев Чехов выводит из объективной действительности, из самой жизни, из «обстановки», воспитывающей людей. Потому-то, подчеркивал Горький, выводом из чеховских произведений и являлась мысль о необходимости коренного изменения самой действительности, порождавшей и «воспитывавшей» столько плохого, мешавшей проявлению лучших свойств народа.

«Осветить так жизненное явление, — писал Горький, — это значит приложить к нему меру высшей справедливости. Чехову это доступно, и за этот глубоко человечный объективизм его называли бездушным и холодным».

За фигурами чеховских Кириловых и Дымовых мы ясно ощущаем множество таких же обыкновенных трудовых людей.

Одной из наиболее важных, своеобразных особенностей всей чеховской эстетики и было умение найти красоту обыкновенного, ту «незаметную», будничную красоту, мимо которой прошла, не поняв ее, «попрыгунья». В одном из писем Чехов писал: «Вы и я любим обыкновенных людей!».

Этот эстетический принцип — скрытость красоты в обыкновенном, «незаметном», повседневном — был глубоко связан с убеждением Чехова в богатстве, разнообразии, талантливости множества рядовых русских людей — подлинной России. Принцип этот свидетельствовал о глубокой демократичности чеховского творчества, так возвышавшего бесчисленное множество «маленьких людей», подобных, например, сельской учительнице из рассказа «На подводе», с ее беспросветной жизнью в глухом селе, одиночеством, нуждой, обманутыми мечтами, повседневным подвижническим трудом, унизительной зависимостью от кулачья и тупого, наглого «начальства». Целая вереница таких людей прошла перед нами в чеховских произведениях. Чехов раскрыл v в портретах этих людей глубокие особенности русского характера, с его сдержанной скрытой силой и красотой, столь похожей на скромную красоту прекрасной русской природы.

XIX. «МЫ ЖИВЕМ НА КАНУНЕ ВЕЛИЧАЙШЕГО ТОРЖЕСТВА»

Начиная с середины девяностых годов, Чехов все чаще возвращается к теме счастья, отражая, со своей общественной чуткостью, тот начинавшийся в стране подъем, который привел через десятилетие к первой русской революции.

Тема счастья теперь обогащена в его творчестве страданиями, поисками, мучительными раздумьями, она стала неизмеримо глубже. По-новому возвращается Антон Павлович к мотивам «Степи». И подобно тому, как, живя в приморском городе, мы постоянно чувствуем близость моря, — даже когда не видим его, — так, читая Чехова девяностых и девятисотых годов, мы всегда чувствуем, за всей грустью, беспредельную широту жизни; где-то в глубине, в интонациях, в самой музыке чеховской поэзии слышится нам «торжество красоты, молодость, расцвет сил», видится образ «прекрасной суровой родины».

Вот проходит перед нами мрачная амбарная жизнь в повести «Три года» (1895); купеческо-приказчичье сумрачное Замоскворечье встает перед нами, с его страшными картинами, вроде той, когда, доведенный до отчаяния и сумасшествия всей этой жизнью, один из лаптевских (гавриловских!) приказчиков «выбежал на улицу в одном нижнем белье, босой и, грозя на хозяйские окна кулаком, кричал, что его замучили; и над беднягой, когда он потом выздоровел, долго смеялись и припоминали ему, как он кричал на хозяев: «плантаторы!» — вместо «эксплуататоры».