Выбрать главу

Но отсутствие представления о путях, какими придет родина к радостной и справедливой жизни, о тех силах, которые поведут ее к расцвету, об исторической роли рабочего класса — все это не могло не создавать в его произведениях настроений неуверенности, тоски, даже и тогда, когда в этих произведениях звучала мелодия завтрашнего счастья. Картина русской жизни, нарисованная Чеховым, была неизбежно неполной. Изображение рабочих в его произведениях мало чем отличается от традиционного для всей догорьковской литературы представления о «фабричных» только как о несчастной, забитой, эксплуатируемой массе. Увидеть революционную активность рабочего класса, понять его хозяйскую роль в близком будущем — всего это го не было дано Чехову. Поэтому он и не мог создать образ социально-активного, способного к упорной борьбе, цельного человека.

Глубокое общественное, историческое чутье Чехова привело его к принятию прогресса во имя справедливости. Но он не мог до конца, уверенно опереться на развитие прогресса, потому что не видел тех социальных сил, которые освободят культуру от власти «дьявола».

Он понимал, что только в той справедливой жизни, торжество которой он звал и предчувствовал, прогресс и культура будут давать счастье всем людям. И всеми образами своего творчества он говорил своему читателю, что только в будущем, свободном от грубой власти звериных, стихийных законов жизни, и возможно настоящее, человеческое, а не животное счастье!

В обществе, в котором «счастье» построено на страданиях миллионов задавленных, гибнущих людей, нельзя мечтать о счастье для себя.

Эта тема уже была знакома русской литературе, этические критерии которой всегда были неумолимо строгими. Личное счастье безнравственно в обществе, где счастье одного предполагает несчастье многих. В эпилоге «Дворянского гнезда» стареющий Лаврецкий приходит, как к итогу всей своей жизни, к выводу о том, что порядочный человек не может быть счастлив.

У Чехова эта тема стала одной из коренных тем всего творчества.

Со всей поэтической силой, глубиной, последовательностью мысли Чехов разоблачил презренность, несправедливость, моральное и эстетическое безобразие собственнического, своекорыстного «счастья».

Замечателен с этой точки зрения «Крыжовник».

Иван Иваныч рассказывает историю своего брата, Николая Иваныча, бывшего чиновника казенной палаты.

Сцена из «Дяди Вани» в Художественном театре

Всю свою жизнь Николай Иваныч мечтал о собственной усадьбе, и обязательно со своим крыжовником. «Он был добрый, кроткий человек, я любил его, но этому желанию запереть себя на всю жизнь в собственной усадьбе я никогда не сочувствовал. Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли.[27] Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».

Таково представление Чехова о настоящем человеческом счастье: беспредельная свобода, широта, смелое творчество!

Мечта Николая Иваныча осуществилась. Иван Иваныч поехал проведать брата. Описание усадьбы становится символическим; каждая строчка разоблачает собственническое свинство.

«Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом, постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, того и гляди, хрюкнет в одеяло».

И вот, наконец, появляется па столе «не купленный, а свой собственный крыжовник, собранный в первый раз с тех пор, как были посажены кусты». Николай Иваныч «с жадностью ел и все повторял:

— Ах, как вкусно! Ты попробуй!

Было жестко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман».

Как невкусно, кисло, противно все это свинское счастье собственничества!

«К моим мыслям о человеческом счастьи, — говорит Иван Иваныч, — всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию… Я соображал: как в сущности много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился… Все тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания… И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча и без этого молчания счастье было бы невозможно.

…Я уехал тогда от брага рано утром, и с тех пор для меня стало невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай.

…Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!»

Иван Иваныч не может ответить на вопрос, какое «добро» нужно делать, чтобы полетело к чёрту в пропасть гнусное «счастье», о низости которого кричит своими цифрами немая статистика. Но он ясно понимает, что необходима борьба против всего этого порядка жизни.

Такая зрелость гнева, такое острое чувство, что нельзя так жить человеку, что нужно немедленно, сейчас же очищать землю от хлевов своекорыстного «счастья», построенного на несчастиях подавляющего большинства людей, — все это являлось новым в литературе. Тут уже ясно звучали мотивы кануна, непосредственной близости перемены всей жизни, призыв к возмущению против спокойствия наглых и сытых.

На наших глазах маленькая невинная ягодка крыжовника расширяется, растет, набухает, становится, наконец, грандиозной, заслоняет весь земной шар, превращаясь в насмешливый символ. Власть собственности накладывает свою тяжелую лапу на все, делает все на свете «невкусным», жестким, кислым, отвратительным, лишает жизнь ее радости.

Тема убожества, безобразия, своекорыстного «счастья» с большой силой прозвучала уже в рассказе «Учитель словесности» (1894).

Молодой преподаватель словесности в провинциальной гимназии Никитин женится на девушке из «хорошей семьи», с солидным приданым.

В первые месяцы семейной жизни чувство счастья переполняет его.

«— Я бесконечно счастлив с тобой, моя радость, — говорил он, перебирая ей пальчики или распуская и опять заплетая ей косу. — Но на это свое счастье я не смотрю, как на нечто такое, что свалилось на меня случайно, точно с неба. Это счастье — вполне естественное, последовательное, логически верное. Я верю в то, что человек есть творец своего счастья, и теперь я беру именно то, что я сам создал. Да, говорю без жеманства, это счастье создал я сам и владею им по праву. Тебе известно мое прошлое. Сиротство, бедность, несчастное детство, тоскливая юность, — все это борьба, это путь, который я прокладывал к счастью…»

Как типичны эти рассуждения для всех «счастливчиков» собственнического мира!

вернуться

27

Чехов подразумевает толстовскую проповедь.