Выбрать главу

«Подгорин улыбался ей и девочкам, но ему было странно, что эта здоровая, молодая, неглупая женщина, в сущности, такой большой, сложный организм, всю свою энергию, все силы жизни расходует на такую несложную, мелкую работу, как устройство этого гнезда, которое и без того уже устроено.

«Может быть, это так и нужно, — думал он, — но это не интересно и не умно».

Глядя на младшую сестру Надежду, Подгорин думает: «Теперь и у нее на душе происходит то же, что когда-то происходило у ее сестры Татьяны, то-есть она думает только о любви, о том, как бы поскорее выйти замуж, иметь мужа, детей и свой угол».

И он ясно видит, что счастье Надежды с ним, Подгориным, было бы лишь вариантом счастья Татьяны с ее мужем, Сергей Сергеичем; это был бы все тот же своекорыстный уют: такова жизнь, таковы ее законы! Он не знает, чем можно заменить эти законы, но все в душе его противится этому неинтересному, устаревшему, себялюбивому благополучию.

А в усадьбе хотят верить, что у него с Падей все идет на лад. Восходит луна, и Надя ожидает Подгорина и саду, уверенная в том, что он выйдет к ней. Подгорин же, выйдя прогуляться, поднялся на башенку усадебной ограды. Надежда не видит его, но ему хорошо видно ее лицо, освещенное луной; не видя Подгорина, она чувствует его близость. «Там кто-то есть», — говорит она своей собаке.

«Она стояла и ждала, что он сойдет вниз или позовет ее к себе и, наконец, объяснится, и оба они будут счастливы в эту тихую прекрасную ночь. Белая, бледная, тонкая, очень красивая при лунном свете, она ждала ласки… а ему было неловко, он сжался, притих, не зная, говорить ли ему, чтобы все, по обыкновению, разыграть в шутку, или молчать, и чувствовал досаду и думал только о том, что здесь, в усадьбе, в лунную ночь около красивой, влюбленной, мечтательной девушки он… равнодушен… — и потому, очевидно, что эта поэзия отжила для него… Отжили и свидания в лунные ночи, и белые фигуры с тонкими талиями, и таинственные тени, и башни, и усадьбы, и такие «типы», как Сергей Сергеич, и такие, как он сам, Подгорин, со своей холодной скукой, постоянной досадой… и с томительной, ноющей жаждой того, чего нет и не может быть на земле. И теперь, сидя здесь, на этой башне, он предпочел бы хороший фейерверк, пли какую-нибудь процессию при лунном свете… или другую женщину, которая, стоя на валу, там, где стоит теперь Надежда, рассказывала бы что-нибудь интересное, новое, не имеющее отношения ни к любви, ни к счастью, и если и говорила бы о любви, то чтобы это было призывом к новым формам жизни, высоким и разумным, накануне которых мы уже живем, быть может, и которые предчувствуем иногда…

— Никого нет, — сказала Надежда. И, постояв еще минуту, она пошла по направлению к лесу, тихо, понурив голову. Собака побежала впереди. И Подгорин долго еще видел белое пятно.

«Как это все сложилось, однако», — повторял он мысленно, возвращаясь к себе во флигель».

Каждая строчка, каждое слово в этом отрывке проникнуты томлением гения, который с вдохновением ясновидения чувствует где-то совсем близко, рядом с собой, облик совсем иной, высокой жизни. Как будто ветер из будущего донесся до поэта, поднял его в иную атмосферу, и поэт уже с высоты будущего, глазами этого будущего смотрит на всю свою современность, как на прошедшее, отжившее, скучное, устаревшее! Отжили все формы этой жизни — и весь ее быт и ее «типы», — отжили и ее любовь и вся ее поэзия, вся ее прежняя красота. Все должно стать иным. И в воображении Подгорина уже мелькают картины какой-то новой, иной красоты, он рвется к незнакомой поэзии завтрашнего мира, идущей на смену «тургеневской» поэзии усадеб, таинственных теней, белых фигур с тонкими талиями, свиданий в лунные ночи — поэзии «дворянских гнезд», которая была такой прекрасной когда-то, но уже отжили свой век.

Любопытна даже и эта деталь — что Чехов вместе со своим героем мечтает о процессиях, о фейерверке, о каком-то широком, большом, общем празднике! Новая красота идет в мир, красота для всех, красота свободы, небывалой широты жизни. Замечателен взгляд героя рассказа на само го себя откуда-то сверху — из будущего! — как на «тип» уже пройденной, отшумевшей эпохи, отходящей в туман прошлого. Поэт как будто слышит живые голоса, доносящиеся из будущего, видит иных людей, знающих, что и как нужно делать, завоевавших право и на радость и на любовь.

Так прямо смотреть в глаза будущему, видеть его пристальный взгляд на самом себе, слышать его дыхание рядом с собой умел лучший, талантливейший поэт советской эпохи — Владимир Маяковский. И так же слиты были для него с образом будущего и личное счастье и любовь.

Герои Чехова «откладывают» любовь и счастье на будущее, — для тех, кто будет жить после них, — потому что только в будущем любовь и счастье станут достойными самих себя, очистятся от пошлости, грязи. И разве не мог бы чеховский герой сказать о той любви, от которой он бежит: «Любовь цыплячья! Любвишка наседок!» (Маяковский. «Про это»). Разве не мог бы Чехов сказать о маленькой любви, отгораживающейся в свою себялюбивую скорлупу от общей жизни:

Что толку —тебеодномуудалось бы?!Жду,чтобземлей обезлюбленнойвместечтоб всеймировойчеловечьей гущей!

И кажется, что Чехов мог бы, как и Маяковский, обратиться к Будущему:

Воскресихотя б за то,что япоэтомждал тебя,откинул будничную чушь!Воскреси меняхотя б за это!Воскреси —свое дожить хочу!Чтоб не было любви — служанкизамужеств,похоти,хлебов.Постели прокляв,встав с лежанки,чтоб всей вселенной шла любовь.

Образ женщины, возникающей в воображении чеховского героя, — женщины, которая, «если и говорила бы о любви, то чтобы это было призывом к новым формам жизни, высоким и разумным, накануне которых мы уже живем, быть может, и которые предчувствуем иногда», — этот образ поразительно близок мечте о том, «чтоб всей вселенной шла любовь», чтобы любовь была живым началом всей жизни на свободной, чистой, человеческой земле. Чехов мог бы сказать, что всем биением сердца, всем напряжением тоски, всем размахом мечты он «бросается» в завтрашнюю чистую, справедливую жизнь, потому что нет ему без нее любви!

Редко у какого художника можно встретить такое глубокое, тонкое изображение любви, ее счастья и горя, как у Чехова. Достаточно вспомнить «Даму с собачкой», «О любви», любовь Маши и Вершинина… Смешно было бы думать, что Чехов «запрещал» себе или своим героям любовь, радости семейной жизни. И все же у него нельзя найти той семейной идиллии, которую мы встретим у Льва Толстого в изображении семьи Левина и Кити, Пьера Безухова и Наташи. И не потому, что Чехов меньше, чем Толстой, ценил семью и святость семейных отношений. Но ему и его героям, с их взглядом на настоящее из будущего, уже казалось нелепым, странным такое устройство жизни, женщина отдает все силы ума, энергии, таланта только своему маленькому семейному гнезду. Как обогатилась бы жизнь, если бы часть этих творческих сил посвящалась большой радости родины, народа! Как облагородилось бы, расширилось, какой высокой, подлинной поэзией наполнилось бы тогда и семейное счастье!

Гениальный новатор, Чехов стремился осветить все мысли, все чувства людей своего времени светом будущего.

Он работал для будущего. «Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего», — писал он в письме к Дягилеву, редактору буржуазного эстетского журнала «Мир искусства», напечатавшему хвалебную статью о «Чайке» и стремившемуся использовать это для того, чтобы привлечь Чехова к религиозному движению. «Теперешняя культура, — подчеркивал Антон Павлович, — это начало работы, а религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает».

Он добился внутренней свободы от того, «что отжило или отживает», и ветер завтрашней свободы родины все сильнее, смелее дышал в его произведениях.

Рассказ «Человек в футляре» (1898) замечателен всей своей поэтической атмосферой, предчувствием свободы.